Ангел Варенька
Шрифт:
— Я понимаю, — уныло согласился Володька и вдруг с надеждой спросил Леву: — А ты мне по-прежнему друг?
— Конечно. Можешь не сомневаться, — Лева решил проявить великодушие.
— Значит, я могу считать себя другом Льва Толстого?! — обрадованно воскликнул Володька.
Проснувшись на следующее утро, Лева прежде всего проверил, не покинула ли его душа Льва Толстого, и для этого еще раз вслух повторил биографию и назвал основные даты, связанные с его жизнью и творчеством. И биографию, и даты он помнил назубок, — дочь Машенька, следившая за ним по учебнику (они как раз проходили в классе Толстого), похвалила отца и поставила ему пятерку. После этого Лева бодро встал, сложил и накрыл пледом диван-кровать, выкурил на балконе сигарету, для разминки побегал на месте и, закрывшись в ванной, под шум воды снова вспомнил своего двойника, но уже не того, который смотрел на него в пыльное зеркало, а того, который прятался в нем самом, пробуждая странные и тревожные чувства. «Кто же я теперь?» — в растерянности подумал Лева, как бы пытаясь соединить вместе обе свои половинки.
После завтрака Лева отправился на работу, и, едва лишь он захлопнул за собой дверцу такси, его двойник словно бы уселся с ним рядом и, сложив руки на набалдашнике палки (эти старческие руки в морщинах Лева видел особенно ясно), назвал адрес букинистического магазина. Лева мог бы поклясться, что он в эту минуту не произнес ни слова, но чей-то голос, похожий на его собственный, как бы сам собою возник в воздухе, родился из неведомого источника, донесся из потусторонних миров. Лева откинулся на сиденье и, когда машина тронулась, вместо шума мотора услышал цоканье лошадиных копыт по брусчатой мостовой и скрип несмазанных колес. Со страхом оглядевшись, он обнаружил, что едет на извозчике по старой Москве, мимо двухэтажных особняков, трактиров и городовых, а на улице весна, распутица, девятнадцатый век.
Лева решил, что с ним произошло окончательное превращение и он отныне — и душой, и обликом — Лев Толстой, но в это время наваждение исчезло, и Лева оказался в кабине такси, остановившегося напротив букинистического магазина. «Фу-ты, напасть какая!» — он вытер со лба испарину и, расплатившись с шофером, вышел на улицу. Никаких трактиров, никаких городовых. Обыкновенная улица с многоэтажными домами, кафе-стекляшкой, будкой милиционера и букинистическим, у дверей которого уже собиралась толпа. Протиснувшись сквозь толпу, Лева постучал, чтобы ему открыли. До начала работы оставалось минут десять, и продавщицы раскладывали на прилавках купленные вчера книги, Лева поздоровался, повесил на гвоздь полушубок и разыскал в отделе исторической литературы Сонечку Берс, свою близкую подругу, женщину лет сорока с косою до самых пят, невероятно толстую и умную, курившую крепкие мужские папиросы и носившую черные свитера и юбки, вечно обсыпанные пеплом.
Сонечка окончила истфак МГУ, защитила диссертацию, но из-за фанатичной любви к книгам работала в букинистическом магазине, благодаря чему ей удалось собрать огромную библиотеку, занимавшую половину ее комнатушки, в которой она обитала одна, кормила обрезками колбасы двух кошек и все свободное время дымила папиросой и рылась в своих книжных сокровищах. С девушками из отдела она почти не разговаривала, считая их глупенькими, вздорными и пустыми, и общалась лишь с покупателями-мужчинами, не жалевшими денег на редкую книгу, и Левой Толстиковым, который внушал ей уважение своими уникальными познаниями в области книжного антиквариата.
— Что с тобой сегодня? Выпил, что ли, с утра? — спросила Сонечка, заметив, что у Левы дрожат руки, он нетвердо стоит на ногах и всем своим видом — расстегнутый ворот рубашки, выпавший из кармана и болтающийся на цепочке блокнотик — напоминает пьяного. — Смотри, сейчас с этим делом строго.
— Не пил я. Ни капли, — Лева дрожащей рукой поймал болтающийся блокнотик. — Меня преследуют.
— ОБХСС?
Лицо Сонечки готово было изобразить высшую степень сочувствия, если бы ее предположение подтвердилось.
— Хуже. Двойник из прошлой жизни.
И Лева подробно рассказал свою историю, упомянув о приключениях в Ясной Поляне, где он предстал перед всеми знатоком Толстого, и поведав о недавнем происшествии в такси, после которого у него на спине осталась струйка холодного пота. Сонечка выслушала его с бесстрастием опытного врача, ведущего наблюдение не столько за больными, сколько за самой болезнью, и поставила диагноз:
— Типичный случай метампсихоза, переселения души. Поздравляю. Не часто случается, чтобы души гениев переселялись в книжных спекулянтов. Я не хочу тебя обидеть, но, видишь ли… — Сонечка спрятала подбородок в ворот черного свитера, отчего ее низкий прокуренный голос зазвучал еще приглушеннее: — Для нормального протекания явления метампсихоза необходимо изначальное родство двух душ, а в тебе я не замечала ничего толстовского. Материальное благополучие тебя не тяготит, за человечество ты не страдаешь, смысла жизни не ищешь… — Сонечка задумалась, и ее подбородок совсем утонул в вороте свитера. — Скажи, пожалуйста, последнее время тебе часто попадала в руки «Война и мир»?
— Да, — ответил Лева, — для одного профессора МГУ, который изучает Толстого, я собрал все старые издания «Войны и мира». Это было довольно трудно, и за каждой книжкой пришлось побегать.
— В этом вся разгадка! — торжествующе заключила Сонечка, освобождая лицо от черной полумаски. — Душа Льва Толстого проникла в тебя через книги, то есть не прямым путем. Это наименее изученная разновидность метампсихоза, поэтому будь осторожнее. Возможны всякие неожиданности. Никто не знает, как поведет себя душа Толстого в этом случае.
И она нажала кнопку звонка, оповещающего покупателей об открытии магазина…
В тот день Лева, как обычно, торговал на вокзале. Разложив на лотке книги и включив висевший на шее транзистор, он задумался над словами Сонечки, еще раз вспомнил: «…Не часто случается… душа Толстого… в книжных спекулянтов…» — и внезапно почувствовал странный стыд, как будто во сне ему снилось, что он идет голым по улице и не может укрыться от посторонних глаз. Этот стыд словно бы принадлежал не Леве, а другому человеку, проникшему в него и оттуда — изнутри — прожигающему его насквозь раскаленным железным прутом. Лева беспокойно заерзал, затоптался на месте и вдруг увидел собственную жизнь глазами Льва Толстого.
VI
Итак, я обнаружил в себе редкое свойство и точно так же, как в древности находили воду, научился угадывать — распознавать с помощью ивового прутика, кем был человек до своего рождения. Это позволило мне сделать еще одно важное открытие, заслуживающее самой широкой огласки. А именно: если бы человек проживал на свете лишь одну-единственную жизнь, он бы до седых волос оставался невинным и непорочным, как ангел с белыми крыльями, и лишь грехи прежних жизней заставляют его лгать и лукавить. Человек порою и сам не ведает, зачем он произносит неправду, и лишь мой ивовый прутик безошибочно показывает на ложь. Благодаря моему прутику я понимаю не только слова, но и самые потаенные мысли знакомых и незнакомых мне людей, и уж мне-то хорошо известна их привычка думать совсем не то, что они говорят и пытаются изобразить на лице. «Ах, как я рада, что вас встретила!» — восклицает молодая женщина, обнимая в метро подругу, и только я один вижу, что на самом деле она просто не успела перейти на другую сторону платформы, чтобы избежать этой встречи. «Ах, как я хотел вам помочь, но, к сожалению…» — сочувственно произносит мужчина, утешая своего коллегу, получившего выговор от начальства, и только я догадываюсь, что он сам носил этот выговор на подпись. «Благодарю, я всегда считал вас самым близким и надежным другом», — отвечает коллега, готовый ударить своего надежного друга папкой скоросшивателя или надеть ему на голову корзину для ненужных бумаг.
И это тоже вижу лишь я один. Способность видеть — мое несчастье, потому что теперь я боюсь поссориться с близкими, потерять друзей и испортить отношения со знакомыми. Я для всех становлюсь неудобен, как пыльное зеркало, вставленное в дверцу старого шкафа, которая открывается в самый неподходящий момент и вынуждает застигнутых врасплох людей любоваться собственным отражением. Старую дверцу возвращают на место, закладывают бумажкой, чтобы она больше не открывалась, или даже забивают маленьким гвоздиком, но через минуту снова слышится ее невыносимый скрип, вызывающий у людей досадливую гримасу. Такую же гримасу вызываю у всех и я. Словно нарочно, я появляюсь в комнате именно тогда, когда лучше было бы постоять в коридоре, поэтому при моем появлении возникает тягостная и неловкая пауза. Даже лучшие друзья не прощают мне того, что я обладаю несчастным свойством замечать их слабости, но я ничем не могу их утешить: при любом притворстве и фальши во мне будто бы вздрагивает чуткий ивовый прутик. Неудивительно, что многих друзей я уже потерял, но, что самое страшное, я начинаю терять и самого себя, а вместо этого в меня вселяется совсем другой — чужой и непривычный для меня человек, готовый высечь меня прутом, когда я лгу или притворяюсь.
Лева Толстиков привык замечать в жизни лишь одну ее сторону — ту, которая была к нему всего ближе. Когда он еще не умел ходить и только лежал в кроватке, криками и плачем подзывая мать, ему подарили резиновый мячик с картинкой, и Лева целыми днями держал его в руках, поворачивая к себе именно той стороной, на которой был отштампован длинноухий пушистый заяц. Этот заяц смешно таращил глаза, топорщил усы и словно бы поводил носом в ожидании вкусной подачки. Маленький Лева при этом замирал от восторга и ни за что не хотел расстаться с зайцем, когда его укладывали спать или уносили гулять. Точно так же и во взрослой жизни он никогда не заглядывал туда, где не было нарисовано для него спасительной картинки, и продолжал крепко держать свой мячик, не позволяя ему вертеться в разные стороны. Благодаря этому Лева оставался вполне доволен собственной жизнью, считая ее удачной, счастливой и даже честной, потому что именно такой она выглядела на повернутой к нему стороне мяча. И вот теперь его мячик словно бы выпал из рук и покатился, запрыгал по полу…