Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Анна Ахматова и Истина. Монтаж воспоминаний и документов
Шрифт:

«Вернувшись в Царское Село, Коля написал мне два акростиха (они в моём альбоме) – “Ангел лёг у края небосклона…” и “Аддис-Аббеба – город роз…” В те же дни он сочинил за моим столиком “Из города Киева” – полу-шутка, полу-страшная “правда”».

Из дневников Павла Лукницкого: «АА ненавидела экзотику, Африку. Когда Николай Степанович приезжал, рассказывал – выходила в другую комнату: “Скажи, когда кончишь рассказывать”».

Из статьи Корнея Чуковского «Гумилёв»: Некоторые стихи Гумилёва «не способны, говоря по-старинному, эмоционально воздействовать на душу читателя». Сам поэт признаёт это «в одном из лучших стихотворений того давнего времени – в щемяще-поэтичном “Жирафе”, где он безуспешно пытается успокоить, обрадовать, утешить тоскующую петербургскую женщину своим восторженным рассказом о том, что на свете существует красавец жираф, бродящий в дебрях Африки, близ озера Чад….

Но страдающей женщине нет дела до гумилёвских жирафов… Меньше всего на свете ей необходимы жирафы».

Я и плакала и каялась,

Хоть бы с неба грянул гром!

Сердце тёмное измаялось

В нежилом дому твоём.

Боль я знаю нестерпимую,

Стыд обратного пути…

Страшно, страшно к нелюбимому,

Страшно к тихому войти…

Во «Всеобщем журнале литературы, искусства, науки и общественной жизни» № 3 за 1911 г. появилось стихотворение Ахматовой «Старый портрет» – первая публикация в России. Также её стихи были напечатаны в №№ 8-10 журнала «Gaudeamus».

Из воспоминаний Сергея Маковского: «Я в отсутствие Гумилёва навещал Ахматову, всегда какую-то загадочно печальную и вызывающую к себе нежное сочувствие… Прослушав некоторые из её стихотворений, я тотчас предложил поместить их в “Аполлоне”».

В середине апреля вышел в свет 4-й номер журнала «Аполлон» со стихами Ахматовой: «Мне больше ног моих не надо…», «Сероглазый король», «Над водой» и «В лесу».

Из воспоминаний Ахматовой: Последовала «немедленная реакция Буренина в “Новом времени”, кот предполагал, что уничтожил меня своими пародиями, даже не упоминая моё имя.»

Из дневника Михаила Кузмина: «6 апреля 1911 г. Вечером [на «башне»] была Гумильвица.»

Из воспоминаний Ахматовой: «Я познакомилась с Осипом Мандельштамом на “башне” Вячеслава Иванова весной 1911 года. Тогда он был худощавым мальчиком, с ландышем в петлице, с высоко закинутой головой, с пылающими глазами с ресницами в полщеки. Второй раз я видела его у Толстых на Старо-Невском, он не узнал меня, и Алексей Николаевич стал расспрашивать, какая жена у Гумилёва, и он показал руками, какая на мне была большая шляпа. Я испугалась, что произойдёт что-то непоправимое, и назвала себя».

Из книги Павла Лукницкого: «Первый день Пасхи… АА всю ночь просидела у постели Николая Степановича, у которого был жестокий приступ лихорадки.»

АА «рассказала мне, что однажды Николай Степанович вместе с ней был в аптеке и получал для себя лекарство. Рецепт был написан на другое имя. На вопрос АА Николай Степанович ответил: “Болеть – это такое безобразие, что даже фамилия не должна в нём участвовать”».

Из стихотворения Ахматовой «Сколько просьб у любимой всегда!..»:

В биографии славной твоей

Разве можно оставить пробелы?..

Из воспоминаний Ахматовой: «Стихи шли лёгкой свободной поступью. Я ждала письма, которое так и не пришло – никогда не пришло. Я часто видела это письмо во сне; я разрывала конверт, но оно или написано на непонятном языке, или я слепну…»

Сегодня мне письма не принесли:

Забыл он написать, или уехал;

Весна как трель серебряного смеха,

Качаются в заливе корабли,

Сегодня мне письма не принесли…

Он был со мной ещё совсем недавно,

Такой влюблённый, ласковый и мой,

Но это было белою зимой,

Теперь весна, и грусть весны отравна,

Он был со мной ещё совсем недавно…

Я слышу: лёгкий трепетный смычок,

Как от предсмертной боли, бьётся, бьётся.

И страшно мне, что сердце разорвётся,

Не допишу я этих нежных строк…

В середине мая Анна едет на месяц в Париж, возможно, даже с надеждой уйти от нелюбимого мужа к Модильяни:

Дни томлений острых прожиты

Вместе с белою зимой.

Отчего же, отчего же ты

Лучше, чем избранник мой?

Из воспоминаний Георгия Чулкова: «…Мне пришлось уехать в Париж на несколько месяцев. Там, в Париже, я опять встретил Ахматову.»

Из воспоминаний жены Георгия Чулкова: «Я впервые встретилась с Ахматовой в Париже в 1911 году… Мы вместе совершали прогулки и посещали иногда вечерами маленькие кафе, где обыкновенно слушали незатейливые шутливые выступления эстрадных певцов и танцоров. Ахматова была тогда очень молода, ей было не больше двадцати лет. Она была очень красива, все на улице заглядывались на неё. Мужчины, как это принято в Париже, вслух выражали своё восхищение, женщины с завистью обмеривали её глазами. Она была высокая, стройная и гибкая. (Она сама мне показывала, что может, перегнувшись назад, коснуться головой своих ног.) На ней было белое платье и белая широкополая соломенная шляпа с большим белым страусовым пером – это перо ей привёз только что вернувшийся тогда из Абиссинии её муж – поэт Н.С. Гумилёв…

Мы посетили однажды какой-то ресторан на Монмартре… Помню, как Анна Андреевна снисходительно отнеслась к шутке её соседа по столику: он незаметно положил ей записочку в туфлю».

Из воспоминаний Ахматовой о Модильяни: Я «заметила в нём большую перемену, когда мы встретились в 1911 году. Он весь как-то потемнел и осунулся…

Вероятно, мы оба не понимали одну существенную вещь: всё, что происходило, было для нас обоих предысторией нашей жизни: его – очень короткой, моей очень длинной. Дыхание искусства ещё не обуглило, не преобразило эти два существования, это должен был быть светлый лёгкий предрассветный час. Но будущее, которое, как известно, бросает свою тень задолго перед тем, как войти, стучало в окно, пряталось за фонарями, пересекало сны и пугало страшным бодлеровским Парижем, который притаился где-то рядом. И всё божественное в Амедее только искрилось сквозь какой-то мрак…

Я знала его нищим, и было непонятно, чем он живёт. Как художник он не имел и тени признания.

Жил он тогда (в 1911 году) в Impasse Falquiere [тупик Фальгьера]. Беден был так, что в Люксембургском саду мы сидели всегда на скамейке, а не на платных стульях, как было принято. Он вообще не жаловался ни на совершенно явную нужду, ни на столь же явное непризнание. Только один раз в 1911 году он сказал, что ему было так плохо, что он даже не мог думать о самом ему дорогом.

Он казался мне окружённым плотным кольцом одиночества. Не помню, чтобы он с кем-нибудь раскланивался в Люксембургском саду или в Латинском квартале, где все более или менее знали друг друга. Я не слышала от него ни одного имени знакомого, друга или художника, и я не слышала от него ни одной шутки. Я ни разу не видела его пьяным, и от него не пахло вином. Очевидно, он стал пить позже, но гашиш уже как-то фигурировал в его рассказах. О ч е в и д н о й подруги жизни у него тогда не было. Он никогда не рассказывал новелл о предыдущей влюблённости (что, увы, делают все). Со мной он не говорил ни о чём земном…

В это время он занимался скульптурой, работал во дворике возле своей мастерской (в пустынном тупике был слышен стук его молоточка) в обличии рабочего. Стены его мастерской были увешаны портретами невероятной длины (как мне теперь кажется – от пола до потолка). Воспроизведения их я не видела – уцелели ли они? Скульптуру свою он называл la chose [вещь] – она была выставлена, кажется, у Independants [“Независимые” – общество молодых художников] в 1911 году. Он попросил меня пойти посмотреть на неё, но не подошёл ко мне на выставке, потому то я была не одна, а с друзьями. Во время моих больших пропаж исчезла и подаренная им мне фотография этой вещи.

Поделиться с друзьями: