Анна Ахматова и Истина. Монтаж воспоминаний и документов
Шрифт:
В это время Модильяни бредил Египтом. Он водил меня в Лувр смотреть Египетский отдел, уверял, что всё остальное (tout le reste) недостойно внимания. Рисовал мою голову в убранстве египетских цариц и танцовщиц и казался совершенно захвачен великим искусством Египта. Очевидно, Египет был его последним увлечением. Уже очень скоро он становится столь самобытным, что ничего не хочется вспоминать, глядя на его холсты.
Теперь этот период Модильяни называют Periode negre[Негритянский период].
Он говорил: “Les dijoux doivent etre sauvages” [Драгоценности должны быть дикарскими] (по поводу моих африканских бус) и рисовал меня в них. Водил меня смотреть le vieux Paris derriere le Pantheon [старый Париж за Пантеоном] ночью при луне. Хорошо знал город, но всё-таки мы один раз заблудились. Он сказал: “J’ai oublie qu’il y a une ile au milieu.” [Я забыл, что посредине находится остров]. Это он показал мне настоящий Париж.
По поводу Венеры Милосской говорил, что прекрасно сложенные женщины, которых стоит лепить и писать, кажутся неуклюжими в платьях.
В дождик (в Париже часто дожди) Модильяни ходил с огромным очень старым чёрным зонтом. Мы иногда сидели под этим зонтом на скамейке в Люксембургском саду, шёл тёплый летний дождь, около дремал le vieux palaisa I’Italienne [старый дворец в итальянском стиле], а мы в два голоса читали Верлена, которого хорошо помнили наизусть, и радовались, что помним одни и те же вещи…
Об Анатоле Франсе Модильяни (как, впрочем, и другие просвещённые парижане) не хотел и слышать. Радовался, что я его тоже не любила…
Как-то раз мы, вероятно, плохо сговорились и я, зайдя за Модильяни, не застала его и решила подождать его несколько минут. У меня в руках была охапка красных роз. Окно над запертыми воротами мастерской было открыто. Я, от нечего делать, стала бросать в мастерскую цветы. Не дождавшись Модильяни, я ушла.
Когда мы встретились, он выразил недоумение, как я могла попасть в запертую комнату, когда ключ был у него. Я объяснила, как было дело. “Не может быть, – они так красиво лежали…”
Прокладка новых бульваров по живому телу Парижа (которую описал Золя) была ещё не совсем закончена (бульвар Raspail[Распай]). Вернер [корреспондент газеты “Русское слово” в Париже], друг Эдисона, показал мне в Taverne de Pantheon [кабачок Пантеон] два стола и сказал: “А это ваши социал-демократы, тут – большевики, а там – меньшевики.” Женщины с переменным успехом пытались носить то штаны (jupes-culottes), то почти пеленали ноги (jupes entravees). Стихи были в полном запустении, и их покупали только из-за виньеток более или менее известных художников. Я уже тогда понимала, что парижская живопись съела французскую поэзию…
Модильяни очень жалел, что не может понимать мои стихи, и подозревал, что в них таятся какие-то чудеса, а это были только первые робкие попытки (например, в “Аполлоне” 1911 г.)
…Рисовал он меня не с натуры, а у себя дома, – эти рисунки дарил мне. Их было шестнадцать. Он просил, чтобы я их окантовала и повесила в моей комнате. Они погибли в Царскосельском доме в первые годы революции. Уцелел один, в нём, к сожалению, меньше, чем в остальных, предчувствуются его будущие “ню”…»
«Его не интересовало сходство. Его занимала поза».
«Больше всего мы говорили с ним о стихах. Мы оба знали очень много французских стихов: Верлена, Лафорга, Малларме, Бодлера…
Как-то раз сказал: “J?ai oublie de vous dire que je suis juif.” [Я забыл вам сказать, что я еврей.] Что он родом из-под Ливорно – сказал сразу, и что ему двадцать четыре года, а было ему – двадцать шесть…
К путешественникам Модильяни относился пренебрежительно. Он считал, что путешествия – эта подмена истинного действия».
«Я ещё запомнила его слова: «Sois bonne– sois douse!» [Будь доброй – будь нежной!]. Ни «bonne», ни «douse» я с ним никогда не была».
В углу старик, похожий на барана,
Внимательно читает «Фигаро».
В моей руке просохшее перо,
Идти домой ещё как будто рано.
Тебе велела я, чтоб ты ушёл.
Мне сразу всё твои глаза сказали…
Опилки густо устилают пол,
И пахнет спиртом в полукруглой зале.
И это юность – светлая пора
. . . . . . . . .
Да лучше б я повесилась вчера
Или под поезд бросилась сегодня.
Писатель-эмигрант Борис Носик издал книжку «Анна и Амедео», в которой, подмигивая читателю, заявляет: мало ли что писала о своих отношениях с Модильяни сама Ахматова, уж мы-то с вами лучше знаем, как было на самом деле. Ну что ж, как утверждает народная мудрость, каждый судит в меру своей испорченности.
Из воспоминаний Ахматовой: «Читала я о Модильяни… в бульварном романе, где автор соединил его с Утрилло. С уверенностью могу сказать, что это существо на Амедея десятого-одиннадцатого годов совершенно не похоже, а то, что сделал автор, относится к разряду запрещённых приёмов».
«Модильяни любил ночами бродить по Парижу, и часто, заслышав его шаги в сонной тишине улицы, я, оторвавшись от стола, подходила к окну и сквозь жалюзи следила за его тенью, медлившей под моими окнами…»
В черноватом Париж тумане,
И наверно, опять Модильяни
Незаметно бродил за мной.
У него печальное свойство
Даже в сон мой вносить расстройство
И быть многих бедствий виной…
Из книги Павла Лукницкого: «По возвращении из Парижа АА подарила Н.С. книжку Готье. Входит в комнату – он белый сидит, склонив голову. Даёт ей письмо… Письмо это прислал АА один итальянский художник, с которым у АА ничего решительно не было. Но письмо было страшным символом… Ссора между ними – и по какому пустяшному поводу – ссора, вызванная этим художником.»
Из воспоминаний Ахматовой: «В следующие годы, когда я, уверенная, что такой человек должен просиять, спрашивала о Модильяни у приезжающих из Парижа, ответ был всегда одним и тем же: не знаем, не слыхали… Мне долго казалось, что я никогда больше ничего о нём не услышу…»
В мае 1912 года Ахматова побывала во Флоренции, где Модильяни в своё время учился в Школе изящных искусств. Вернувшись из Италии, Анна Андреевна написала:
Стал мне реже сниться, слава Богу,
Больше не мерещится везде.
Лёг туман на белую дорогу,
Тени побежали по воде.
. . . . . . . . . . . . . . . .
Мир родной, понятный и телесный
Для меня, незрячей, оживи.
Исцелил мне душу Царь Небесный
Ледяным покоем нелюбви.
Глава 6. Царское село. «Цех поэтов»
Осенью Гумилёвы вернулись в Царское, в дом № 63 на Малой ул., который купила мать Гумилёва, Анна Ивановна.
Из воспоминаний Анны Гумилёвой: Это был «прелестный двухэтажный дом… А.И. с падчерицей и внуками занимала верхний этаж, поэт с женой и я с мужем – внизу. Тут же внизу находилась столовая, гостиная и библиотека».