Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Байкал - море священное
Шрифт:

— Пуповина мальца твово, или, как говорят буряты, тоонто. Слыхал ли про такое, нет? Ладно… Зарыть надобно пуповину. И пашей земле взошел малец, ясно солнышко, нашей земле и светить станет. Иди…

Отыскал Сафьян под огорожею место чистое, не бурьянное, вырыл ямку, опустил туда пуповину, а потом долго стоял и глядел на уровненное с землею место и лишь теперь по-настоящему понял, что он отец… Давнее, забытое возвращалось к нему и наполняло радостью, удивительной, все чувства освежающей радостью, которую не каждый день доводится испытывать и которую человек непременно вспоминает при последнем своем дыхании. Что-то надо было делать, поделиться с кем-то своею радостью, а иначе захлестнет, придавит к земле, тяжеленькая, и Сафьян, попервости не понимая куда так спешит, оказался за околицей, а тут и пришел в себя, отыскал барак, где жили артельные мужики, увидел длиннорукого Христю Киша.

— Сын у меня родился, слышь-ка… Сын!

Сказал и не уловил в голосе радости, которая переполняла, и удивился, помедлив, опять сказал то же самое и успокоился, па сей раз в голосе было все, что хотел бы услышать.

— Да ну!.. — сказал Христя, обнял Сафьяна и, веселым взмахом руки обведя все вокруг, воскликнул: — Гуляем! Человек родился. Человек!..

Мария, оставшись одна, вроде бы успокоилась, а может, только показалось, что успокоилась, еще долго что-то бродило на сердце, тревожное что-то, хотя и не такое сильное, осла бевшее словно бы, обмякшее.

Старуха принесла ребенка, туго спеленутого, орущего, сказала весело;

— Погляди-ка, милая, каков крикун!..

Долго смотрела на сына, и странно — не чувствовала радости, словно бы не было дней и ночей, когда только о нем и думала, не давая труда помнить про остальное, и про мужа тогда тоже забыла. Недоумевала: «Отчего он такой маленький, страшненький?.. А уж помучил-то как, господи!.. В муках, сказано, рождается человек, в муках и помирает. Верно что… А еще сказывают, просветленность нисходит на мать после того, как родится человек. Так ли?.. А если и так, то это вовсе не просветленность души, а просветленность боли. Была ясная и жгучая, а теперь исчезла. Но осталось от нее что-то, может, вернувшаяся память? А зачем она мне? Зачем?.,»

Мучилась Мария, что не знала про свою жизнь, а нынче словно бы заново прошла по прежним своим годам и не обрадовалась, не найдя там Сафьяна.

Сафьян меж гем сказывал про мальца, и никто не перебивал, словно бы раньше никто об этом не слыхивал, а ведь почти все мужики имели детей. Улыбались тихонько, а то и смущенно, думая про святое таинство, которому род человеческий обязан своею жизнью. Не скоро еще вышли из барака, но тут же замешкались, про давнее поверье вспомнили, что до месяцу нельзя чужому глазу глядеть на ребенка. «Как бы не спортить?..» Но Сафьян заупрямился:

— А ниче, мужики!.. Иль вы чужие? Да и Мария обрадуется вам!

И впрямь обрадовалась, но не столько тому, что в избе сделалось тесно и шумно, сколько возможности уйти от воспоминаний, которые к тому времени снова начали беспокоить. Хотела подняться с постели, по старуха не разрешила.

— Лежи, милая, сама управлюсь.

Выпроводила мужиков на кухню, говоря ласково:

— Меча… неча… Дайте бабе отдохнуть маленько. Ить работа эта непростая — детишков рожать.

Мария услышала про работу и подивилась, вспомнила: приходил лекарь, Бальжийпин, запомнила это имя и теперь уж до самой смертушки не забудет, трудно ей тогда сделалось, тошнота такая — маковой росинки в рот не возьмешь, вот старуха и позвала лекаря, славный, человек, сказала, подсобит, как и подсоблял уж однажды. Пришел спокойный такой, про разное спрашивать начал, про жизнь, а чего она скажет про жизнь, вроде б ничего и не было, и он не удивился, вздохнул и про полымя, из которого вышла и про которое знал и тогда лечил ее, ни словом не обмолвился. То и ладно. Когда б наоборот, стало б жутко и тошно. Боялась вспоминать про таежный пожар, тотчас помутнение находило, тыкалась из угла в угол как помешанная, и руки враз делались нервные, дурные, что ни попадет им, то и сломают.

О другом заговорил лекарь голосом мягким и ласковым, про то, что всякую жизнь надо воспринимать как свою и понимать и любить, тогда и сделается легко и неутесненно, и чужая жизнь станет своею, и мучения будут восприниматься не так безнадежно, а с сознанием, что пройдут, и опять станет хорошо…

— И трава живет, и черемуховый куст в лесу, и птицы в степи… Но еще живут и в нас, в душе нашей. Потому-то окажешься в чужой земле — и уж ничто не греет, и деревья вроде бы другие, и речки, а услышишь шелест листьев или щебетанье птиц, так и поймешь, что и здесь все родное, и легче станет.

Голос у лекаря мягкий, певучий, вроде ручейка, который миновав узкие каменистые ущелья, где криклив и дерзок, очутился наконец на просторной земле и успокоился, журчание сделалось неторопливое и согласное со всем миром.

— Непростая эта работа — рожать детей, с болью да муками, а что делать, коль она нужна всему роду человеческому.

Про то и говорил лекарь, и улыбался, и виноватость была в лице, и эта виноватость странным образом подействовала па Марию, вдруг подумала, что ему стыдно, что она страдает, а он нет, и, если бы была такая возможность, он с радостью взял бы на себя все ее муки. Никогда прежде и ни о ком она не думала так, видать, было в этом лекаре что-то особенное: душевная ли теплота, жалость ли к ней?.. А что же, в других нету этого? И в старухе, которая за малое время сделалась для псе родною, нету? В Сафьяне?.. Спросила у себя, и стало неловко, и это было в людях, о которых подумала, только по-другому, лишь сейчас начала догадываться, понятно и не вызывало никаких чувств.

Мария лежала, прислушиваясь к голосам, что доносились из кухни, вспоминала, о чем говорил лекарь и как вел себя, и чувство теплого участия к нему переполняло все ее существо. А голоса меж тем делались громче, веселее, часто называлось ее имя, и Мария хотела бы понять, о чем говорят там, но не могла сосредоточиться, перед глазами все стоял лекарь, и к виноватости, которая виделась в его лице, прибавилось еще что-то, может, недоумение, но откуда бы ему взяться, с чего?.. И тут Мария поняла — откуда. Да, конечно же, лекарю совестно, что она нехорошо подумала о близких людях, и потому к виноватости прибавилось еще недоумение. Скоро Марии и самой стало совестно, заплакала. Она заплакала не только от этого, а еще и оттого, что муки, которые перетерпела, остались позади, наконец-то поверила, что позади, и заплакала обильными, облегчающими душу слезами.

В комнату вошел Сафьян, остановился у кровати, спросил испуганно:

— Что с тобою? Что-о?..

— Ничего, ничего… — сказала она сквозь слезы и потянулась к нему.

21

Хувараки продолжали искать Бальжийпина, по он, как и прежде, делал вид, что ничего не замечает, хотя не замечать становилось все труднее. Науськиваемые Хамбо-ламой, хувараки были упрямы и настойчивы. Бальжийпии чувствовал: настанет день, и они настигнут его, но не беспокоился, и сам не понимал отчего, знал же, что сделали с молодым сон-голом, который нарушил установления. Гораздо больше волновала начавшаяся война: где-то там, на востоке, гибли люди, и это было так бессмысленно и дико, что он и слов не мог найти, чтобы сказать о своей растерянности. Вот именно — растерянности… Он многое мог понять и принять, всегда старался прислушиваться к разуму, но убийство, жестокое, к тому же втиснутое в рамки закона, было противно ему, не вязалось со всем, чему хотел бы служить и по мере сил служил. Видел на железнодорожных станциях покалеченных, обезображенных войною людей в солдатских шинелях, которые вылезали из вагонов и расползались по перрону, прося христа ради, и странные мысли возникали в голове, думал, что железная дорога для того и построена в этих, близ Байкала, мирных краях, чтобы время от времени привозить сюда измученных и обозленных войной людей: дескать, глядите и запоминайте — это все я, дорога… Он не желал бы думать так, а все равно думал, и со временем понял, что железная дорога в его представлении сделалась каким-то символом, причем символом недобрым, сулящим родному краю немалые беды. Случалось, шел вдоль железнодорожной ветки, видел срубленные кедры с желтыми помертвелыми ветками и сдвинутые с места скалы, и горькое чувство владело им, чувство безысходности, горше которого нет ничего на свете.

Он был один, и никто не знал про его чувства, но ему так не казалось, в нем жило убеждение, что, если сильно захотеть, твоя боль станет болью еще кого-то, может, того, кто силен духом и имеет большую власть над людьми, и тогда, услышав, он примет эти слова сердцем, а потом скажет… И ему поверят, и сделают так, что исчезнет в людях жадное, все другое подавившее стремление и малую малость подчинять себе, руша гармонию, которая одна призвана править окружающим миром, когда человек не властелин, а, как и все живущее на земле, часть его, пускай и наделенная разумом и божественным провидением, но все же часть.

Бальжийпин любил в природе согласие, и он привык видеть это согласие в деревце, взросшем на каменистом байкальском берегу — и пусто вокруг и голо, а деревце растет у воды и черпает от нее, искрящейся, силу; в шустрой ли зеленоглазой травке, поднявшейся по скалистому сбегу на самую вершину и там обласканной теплым южным ветром. Он хотел бы видеть это согласие и среди людей и, когда не находил, а так часто случалось, мучительно пытался понять — отчего?.. И не понимал. Знал, есть в людях холодное и рассудочное, но знал также, что есть еще и сердце, и душа, и при желании они могут расцвести пышно и ярко и сделать жизнь светлее. Но в том-то и дело, что сами люди словно бы не хотят этого и подчас стараются осложнить жизнь, следуя рассудку и не желая принимать во внимание добрые чувства. И эго обидно, и не хочется знать их, по не всегда можно отойти в сторону, да и не по нраву опускать глаза, чтоб не смотреть в лицо правде. Что-то все же есть в нем, не восточное, далекое от смирения, гордость какая-то неутанная, во всякую пору при тебе, как ни гони ее, как ни старайся не замечать, ни па шаг не отпустит, разве что сделается тише и мягче, но скоро опять воспрянет. Может, потому и ушел из дацана, что тесно стало в грустных нирванных кельях, потянуло на волю?.. К тому же с самого начала сидела в голове мысль: а что же это такое наша, священнослужителей, вера применительно к людям?.. И не зря встал перед ним этот вопрос, с малых лет, осознав себя личностью, маялся, когда видел, что ламы чаще дают людям от веры что-то одно, а себе оставляют другое, словно бы держат в тайне всю мудрость, которая накоплена веками, предоставляя людям лишь возможность думать, что и они причастны к ней. Л на самом деле это не так: верующие принимают лишь внешнее истолкование установлений, не имея возможности вникнуть в их суть.

Поделиться с друзьями: