Бомба для пpедседателя
Шрифт:
– Мистер Дорнброк, какие вопросы вы намерены обсуждать с мистером Дигоном?
– У нас много вопросов, которые следует обсудить, - ответил Дорнброк и сразу же двинулся на толпу репортеров, а трое людей из его охраны ринулись вперед, расталкивая журналистов профессиональными приемами: точно так же действовала охрана Гитлера, когда он <встречался с народом> во время демонстраций на нюрнбергских партийных съездах.
– Ваши руководители, - говорил Дорнброк, когда они прилетели с Барри Дигоном на его остров и остались одни на пустынном белопесчаном берегу океана, - своими руками отдали Китай красным. У меня есть кое-какие связи на Востоке, и если мы начнем первыми работать в этом направлении, то через десять - двадцать лет мы с вами сможем диктовать условия этому сумасшедшему миру.
– Восток - понятие необъятное...
– Я имею в виду Китай, Тайвань, Гонконг, - усмехнулся Дорнброк.
– Что интересует наших контрагентов?
– Трубы. Генераторы. Турбины. Если вы вложите в это дело деньги, то, я думаю, прибыль будет идти в максимальном размере: на доллар - семь центов. Два - мне, пять - вам.
– Турбины, генераторы, трубы... Это электричество, Фриц, а где начинается мощное электричество, там появляется атомная бомба...
– Ну и что?– удивился Дорнброк и вошел в воду.– Когда нищие хотят иметь свою бомбу, они погибают: государственное тщеславие еще никого не приводило к победе.
– В достаточной ли мере вы учли фанатизм Мао?
– Я с этого начинал свои умопостроения, Барри... Какая теплая вода, он окунулся, - у нас море так не прогревается даже в августе.
– Это океан...
– Устроим заплыв?
– С удовольствием. Вы как плаваете?
– Как топор. Но все-таки как тот топор, который научили брассу.
И они поплыли. Сначала Барри обошел Дорнброка: он любил кроль и для своих шестидесяти двух лет отменно держал стометровую дистанцию. Дорнброк плыл брассом. <И плывет-то, как немец, - подумал Дигон, оглянувшись, обстоятельно, словно работает>. Раза два Барри отдыхал на спине, а Дорнброк все плыл и плыл, отфыркиваясь, делая глубокий захват воздуха, снова отфыркиваясь, как машина.
<Он меня утопит, - вдруг подумал Дигон, - я устал, а он идет словно заведенный>.
– Тут акулы, - сказал Дигон, - пожалуй, стоит повернуть. Они подходят на триста метров, а мы уже отмахали четыреста.
Дорнброк на мгновение повернулся на спину и ответил:
– Они обломают зубы о мои кости.
Дигон проплыл еще метров пятьдесят и крикнул:
– Фриц, пожалуй, я погреюсь на солнце, а вы резвитесь. Если акула начнет играть с вами - крикните, я постараюсь вызвать вертолет, чтобы найти ваши останки.
– Спасибо, - ответил Дорнброк, не оборачиваясь, и поплыл дальше.
Вечером они ужинали впятером: Дигон, его жена Люба и дочь Суламифь. Дорнброк взял с собой в поездку сына. Суламифь и Ганс сидели рядом. Они были разные, и в этой своей разности они смотрелись вместе так красиво, будто это было не вправду, а так, как печатает <Лайф> на рекламных вклейках: <Посетите Гавайи>. Высокий, белокурый, голубоглазый Ганс и маленькая, с черными глазами, темноволосая Суламифь.
Дорнброк заметил, как Ганс два раза уронил вилку, засмотревшись па Суламифь. В тот вечер Ганс был в ударе: он великолепно сыграл Шуберта, потом показывал Суламифи карточные фокусы, а потом они вдвоем уехали на яхте.
В Берлине через три месяца после возвращения из Америки секретарь положил на стол Дорнброка письмо, адресованное Гансу. <Любимый мой, писала Суламифь, - это не в традициях нашего десятилетия - тосковать, но я тоскую, как последняя дуреха, и совсем не могу без тебя. Мои родители никогда не позволят мне выйти за тебя замуж, потому что ты не нашего вероисповедания, но я готова прилететь в Европу и стать твоей женой, и пусть они проклянут меня. Это ненадолго. Если ты хочешь этого - пришли телеграмму на мой <Постбокс> в университет. Я работала летом продавщицей в универмаге, в отделе мужских сорочек, я заработала денег на билет в Европу. Папа говорит, что мне необходимо трудовое воспитание. Я научилась определять размер шеи покупателя без сантиметра. У тебя размер шеи пятнадцать с половиной - и попробуй сказать, что я не права. Твоя Суда>.
Дорнброк долго думал над этим письмом. <В конце концов они ее простят, это верно, - рассуждал он, - и Ганс унаследует состояние Дигонов. Хотя там есть еще два сына. Ничего, ее доля - миллионов двести, это не так уж плохо. Это совсем неплохо>.
Но вдруг с фотографической, беспощадной точностью он вспомнил ее курчавые завитушки у висков, длинные миндалевидные глаза, нос с типичной, хотя и очень красивой, горбинкой - и острое забытое чувство омерзения охватило его.
Дорнброк взял письмо Суламифи и пошел через анфиладу комнат: в его замке было семьдесят комнат - по числу лет, прожитых им на земле, - к сыну. В комнате Ганса не оказалось, но его костюм валялся на стуле, и Дорнброк понял, что сын сейчас в гимнастическом зале.
– Ганс, - сказал старик, спустившись на первый этаж, - извини, что я оторвал тебя. У меня к тебе разговор.
– Сейчас, папа.
Ганс накинул халат, подошел к отцу и поцеловал его в щеку; они были одного роста и очень похожи.
– Сядь, сынок, Я закурю, ты позволишь мне закурить в твоем храме здоровья?
– Категорически возражаю. Ты обещал мне не курить...
– Это будет предпоследняя сигарета или же первая в серии тех, которые мне предстоит докурить... Все зависит от нашего разговора... Я пришел извиниться перед тобой. Идиот Галес подсунул мне письмо, адресованное тебе. Я прочел его чисто автоматически. Извини меня... Вот оно...
По тому, как вспыхнул Ганс, старик понял, что все это серьезно.
– Прочти, сынок. Прочти при мне и скажи, что ты намерен делать.
Ганс прочитал письмо, и лицо его сделалось счастливым, а от этого он стал совсем юным - никак не дашь двадцати двух...
– Я пошлю ей телеграмму. Я ее люблю...
Дорнброк докурил сигарету и, затушив окурок о подошву старого, подбитого третьей подошвой башмака, сунул его в спичечный коробок...
– Сынок, ты помнишь время, когда я сидел в тюрьме, а тебя били за то, что ты сын нациста?.. Ты помнишь, как тебя били? Собиралось человек десять - разве один на один смог бы кто-нибудь из них справиться с тобой?– и били, нападая со спины.
– Помню. Как сквозь папиросную бумагу... Будто этого вообще и не было.
– А я этого не забуду никогда. Ты помнишь, как меня унижали в тюрьме, сынок?
– Вот этого я никогда не забуду.
– Кто бил тебя? Кто унижал меня? Кто посадил меня в тюрьму? Кто требовал для меня в Нюрнберге пожизненной каторги, сынок?
– Как это кто? Люди...
Дорнброк отрицательно покачал головой:
– Нет. Не люди. Это были евреи, которые хотели уничтожить нас...
– Я не смею завязывать тебе своих убеждений, пава, но мне кажется, что это все пережитки... Ты сам помогаешь Израилю...
– Это дело другого рода. Я буду им помогать до тех пор, пока нам это выгодно.
– Но Дигон? Вы же...
Дорнброк положил на колено сына свою левую руку: суставы указательного пальца и мизинца были переломаны и срослись криво, и поэтому кисть отца всегда вызывала в Гансе острую жалость.
– Это мне переломал каблуками Дигон... В тюрьме... Когда я не мог защищаться...
Лицо Ганса свело судорогой, он накрыл кисть отца своей ладонью и тихо сказал:
– Ты никогда мне не говорил этого... Но ведь она дочь... Разве дочь виновата в преступлении отца?