Было у него два сына
Шрифт:
Он никогда не брал Генри на съемки, но вечерами, бывало, вдохновенно рассказывал о новой эре фотографии, о студиях с причудливыми интервьюерами и белоснежными стенами, о визажистах-мужчинах, делающих свою работу получше некоторых женщин. Но то — вечерами, когда усталый отец возвращался домой, непременно ставил на стол недопитый стаканчик Starbucks — у него не было проблем с алкоголем, зато были с кофе, — включал виниловый проигрыватель и разговаривал с Генри — по-русски, как и обычно, — выслушивал, как он провел день, что нового узнал. Потом оба ложились спать: Генри не мог уснуть долго, всматривался в темноту за окном, разрезаемую светом такси и сокрушаемую криками ночных гуляк, представлял себя под вспышками фотокамер или опять думал о вечном снеге далеко за океаном. Отец засыпал быстро. Не храпел.
Дни Генри проводил с няней Василисой, но она разрешала звать ее просто Вал. Прекрасно говорила по-русски и, пока отца не было дома, учила Генри писать и читать на обоих языках; вместе с ней, сидя возле снятых со стены часов, Генри учился понимать время по сконфуженному дерганью стрелок; она готовила Генри и, конечно, рассказывала сказки — русские и африканские, арабские и английские, китайские и индийские. Когда Генри, удивленный, спрашивал, откуда няня знает столько всего, она только усмехалась, тянулась за сигаретой — курила ужасно, но лишь когда вечером отец провожал ее на улицу и о чем-то разговаривал внизу, — и тут же ударяла себя по руке и смеялась: воспитала столько разных детишек — толстых и тонких, белых и черных, широкоглазых и узкоглазых, — что чувствует себя джинном-мудрецом, знающим все обо всем на свете, говорящим на любом языке мира. Она правда знала много языков. На каких-то говорила хуже, на каких-то — лучше.
К четырехлетию отец устроил Генри большой праздник — заказал торт и шарики, сказал, что пораньше вернется с работы, а они с Вал пока будут украшать квартиру; когда удивленный Генри спросил, почему он должен сам готовить все к своему же празднику, отец только усмехнулся — это называется взрослой жизнью, пояснил он, и лучше вкусить ее гнилой плод чуть раньше, чтобы издалека чувствовать мерзкий запах. Вал в тот день принесла целое картонное ведерко чего-то ароматного — Генри догадывался чего — и велела не трогать до вечера, чтобы не испортить праздник и не расстроить отца. Но когда днем она задремала — они надули все шарики, так много, что у Генри разболелись губы, повесили блестящие растяжки, расставили на столе посуду и приготовили праздничные колпаки, — Генри все же не выдержал и заглянул на кухню. Чтобы дотянуться до заветного бело-красного ведерка — по запаху Генри понимал, что приготовили ему няня с отцом, он давно просил об этом, но вечно слышал в ответ: «Ты слишком маленький», — пришлось встать на стул, придвинуть добычу к себе, опустить руку и вслепую — боясь, как бы там не оказались жуки с червяками, вдруг это для какого-то другого мальчика, для пухленького тролля из сказок Вал, — вытащить кусочек золотистой курочки в панировке, которую так нахваливал отец, не успевающий нормально пообедать. Сперва Генри просто рассматривал куриную ножку как сокровище, блестящее в свете масляных ламп пещеры Али-Бабы, а потом, зачем-то закрыв глаза, откусил и почувствовал то же, что во время просмотра «Русалочки», когда морская ведьма запевала: beluga, sevruga, come winds of the Caspian Sea! Larengix glaucitis, et max laryngitis la voceto me! [10] Все внутри содрогнулось; вдруг Генри услышал — не показалось ли? — как трижды каркнули вороны. Открыл глаза, испугавшись, что перенесся куда-нибудь далеко-далеко — может, в Канзас и дальше, — но увидел просто знакомые стены; услышал знакомое недовольное цоканье — не успел доглодать ножку.
10
Фрагмент песни морской ведьмы Урсулы из мультфильма «Русалочка» 1989 г. Примерный перевод: «Белуга, севрюга, придите ко мне, Каспийские ветра! Гортань пусть поразится глосситом (воспаление языка. — Прим. авт.) и ларингитом, а голос перейдет мне!»
— Ай-яй-яй, ну я же говорила тебе не жевать до возвращения папы. Ну что ты меня не слушаешься! А если у тебя вырастут хвост или копытца?! А если Господь выгонит тебя из этого рая?
Вал увела Генри в комнату, вернула ведерко на место, но прежде сделала глубокий вдох — наверняка тоже желая украсть ножку-другую — и включила диснеевские мультики, хотя он думал, что ему придется прочесть извинительную молитву перед полковником Сандерсом, повелителем золотых райских птичек в волшебном белом костюме — таким он казался, когда подмигивал с реклам и упаковок, намекая: «Да, малыш, ты все правильно понял, старина Мерлин уже не в моде, теперь все волшебники — как я, а их ученики — как твой папа. Может, и ты когда-нибудь таким станешь».
Отец вернулся с подарком — с большой иллюстрированной книгой о драконах, рыцарях и волшебниках, — они наконец сели за стол втроем, хотя Вал говорила, что ей неудобно, и именно тогда четырехлетний Генри понял, что по-настоящему хочет стать именно волшебником. К ночи, наевшись торта и уже собираясь спать — хотя так хотелось долистать подаренную книжку, дочитать легенду о красном и белом драконе! — Генри спросил:
— Пап, а твои друзья помогут мне стать волшебником?
— Только если дадут в руки камеру, — улыбнулся отец. — Или ты говоришь о том волшебстве, что у тебя в книжке?
— Да, да, о нем! Мне ведь скоро идти в школу… Мы найдем школу для волшебников? А потом институт для волшебников! А потом орден волшебников… — Генри запрыгал на диване, но отец остановил его. Потрепал по светлым кудрям и, прежде чем погасить свет, зевнул и прошептал:
— Мы найдем вещи намного и намного лучше. Спи давай.
Всю ночь Генри снились далекие сады, полные золотых огненных птиц, за которыми охотился, постоянно подмигивая ему, полковник Сандерс; и безустанно трижды каркали три ворона на старом иссохшем дереве, под которым сидела Вал и шептала что-то о Господе, демонах и ангелах; после, когда Генри осмелился последовать за полковником, перед ним возник старый замок, по правую и левую стороны от которого дремали два огромных дракона — красный и белый, отец и сын, — а над замком летали страшные колдуны, имен которых Генри не знал, но узнал много после, на приеме у аналитического психолога, дамы преклонных лет, — она назвала их Распутиным и Сен-Жерменом, Кроули и Яковом Брюсом, Фаустом и Генри Гимлером.
Поутру у Генри долго чесались руки. Он все не мог понять отчего, а потом, вечером, пока отец еще не вернулся, а Вал готовила ужин, потянулся за карандашами; только взял — зуд унялся. Сон уже развеялся, но образы волшебников остались. Еще появились другие — героев и злодеев. И тогда, зачем-то высунув язык и скрючившись над бумагой, Генри принялся рисовать, только линии не слушались, все круглое получалось квадратным, квадратное — круглым, а лица и пасти напоминали размокшую в унитазе туалетную бумагу; и Генри стало так стыдно, что, всего пару минут посмотрев на получившуюся мазню — так он сам подумал, — он спрятал листы где-то между отцовских журналов. На следующий вечер взял реванш: попытался зарисовать героев в обтягивающих костюмах, а еще — рыцарей с длинными волосами, склонившихся над собственным отражением: все то же. Тоже спрятал, не показал даже Вал, хвалившей за каждую мелочь. Надувшись на самого себя, Генри уселся на диван и, крутя один, желтый, самый нелюбимый карандаш в руках, просидел до ужина. Перед сном отец пришел поцеловать Генри, но не погасил свет сразу. Зачем-то откашлялся. Достал один из своих журналов.
— Генри. — Он зашелестел страницами. — Я тут прибирался и нашел вот что… — Он извлек листы с цветными линиями. — Это ты нарисовал?
— Нет. — Генри соврал, не подумав: щеки, видимо покрасневшие, жгло от стыда, не за вранье, а за собственную мазню. Зачем папа увидел, что теперь о нем подумает, наверное, спрячет карандаши куда подальше, чтобы не рождалось больше уродов.
— А кто тогда? — Отец улыбнулся. — Неужели Вал?
— Нет. — Навернулись слезы. — Нет, не Вал. И не я! Кто-то другой. Моими руками.
— Уверен?
— Уверен. Я бы… я бы нарисовал лучше!
Генри разревелся. Отец, спрятав рисунки обратно в журнал, потрепал его по волосам, поцеловал в лоб и прошептал:
— Не бойся быть несовершенным, Генри. — Он встал с края кровати, забрал журнал. — Это лучше, чем быть идеальным, — есть над чем расти.
Отец погасил свет, ушел и еще долго общался с Вал на кухне — Генри не подслушивал специально, просто пытался уснуть, заставлял себя забыть о цветной мазне. В конце концов пообещал выкинуть карандаши, нет, жалко, просто спрятать куда подальше.
Про рисунки отец больше не говорил. И Вал тоже — продолжала рассказывать сказки, а помимо них говорила о Господе. Не причисляла себя ни к католикам, ни к протестантам, ни к православным, просто говорила, что «верит до мозга костей» и африканский бог-паук для нее лишь одно из девяти миллиардов имен Господа; ее теология, как Генри понял позже, когда сам смог выбирать веру, была житейской: Нью-Йорк она считала новым раем земным, несовершенным, но способным таким стать, если люди задумаются, вспомнят заповеди; тогда-то и наступит золотой век изобилия, и прямо из грязной канализации, той самой, где живут ниндзя-черепашки и их мудрый наставник, забьет живая ключевая вода. Христос, Бог Отец и Святой Дух были для Вал именами одного и того же, она отказывалась видеть разницу между ними, фыркала, что все это просто мудреные отговорки бессовестных святых отцов, запутавшихся самих и путающих других. И Генри — выросшему Генри — виделась в этом высшая правда. Но четырехлетним, в их маленькой квартире, он сидел рядом с Вал, листал подаренную книжку — картинки можно было рассматривать часами! — слушал притчи, ее понимание заповедей и задавал вопросы. Она вечно улыбалась в ответ.
— Господь говорит: не укради, — рассуждала Вал, пока месила тесто для пирогов. — Но как тогда жить бедным нищим, забивающимся в грязные щели прямо на улицах? Им не услышать голосов ангелов. Слишком громки рекламные объявления, брань таксистов и музыка ночных клубов.
— А зачем ангелам говорить с ними? — Генри отрывался от книжки. — Разве им не скучно с нами?
— Глупенький, — смеялась Вал. — Они говорят с нами, чтобы нам стало легче. Это, если хочешь, их работа. Как моя работа — месить это тесто и следить, чтобы ты чего не натворил.