Было у него два сына
Шрифт:
— А со мной ангелы никогда не говорили. — Генри обиженно надувал щеки. — Почему, Вал?
— Я же говорю, глупенький! — Она заливалась еще более громким хохотом. — Молчащие ангелы — к добру. Плачущие ангелы — к большой беде.
Генри часто рассказывал отцу о беседах с Вал, но он только хмурился, цокал языком, советовал не воспринимать «глупые сказки» всерьез, а потом — Генри сам пару раз слышал — мягко, не повышая голоса, просил Вал рассказывать поменьше этой религиозной чепухи. Отец отгораживал Генри от всякого влияния, загрязняющего разум с детства, заковывающего в кандалы мнений и суждений, — пусть мальчик вырастет, добавлял он, раскуривая сигару на улице, когда провожал Вал, и сам выберет, во что ему верить — и верить ли вообще. Когда Генри попытался спросить у отца, чем ему не угодили ангелы — хоть молчащие, хоть говорящие, хоть плачущие — и их предводитель Христос, он ответил сухо, но ласково, смотря куда-то вдаль:
— Если бы они правда существовали, Генри, нам не пришлось бы жить здесь, мне не пришлось бы убегать, а стольким людям — умирать. Ты еще толком не понимаешь, что такое война, что — смена режима, что — массовое сокращение. И хорошо, что не понимаешь. Куда смотрит Господь твоей Вал, если происходит то, что происходит?
— А что происходит, пап?
— Узнаешь. — Тут он усмехнулся. — Узнаешь, когда вырастешь, начнешь читать взрослые книги, смотреть и слушать взрослые новости.
Несмотря на слова отца — все их Генри считал сущей правдой, — причти и рассуждения Вал казались такими воздушными и прелестными, что перед сном он вслушивался будто бы в саму мелодию мироздания, искал в ней голос своего ангела, но слышал только тишину. Сперва пугался, потом вспоминал слова Вал: молчащие ангелы — к добру. Засыпал, улавливая лишь завывание далекой русской метели и судьбоносный бой курантов.
Однажды все ангелы мира закричат в агонии. Но прежде закричал Генри. Закричал, когда под Рождество 1989 года — весной ему должно было исполниться пять лет — отец сделал ему самый сладкий и горький в жизни подарок.
Во время одной из редких вечерних прогулок по сияющим улицам Нью-Йорка — еще сильнее запомнившейся оттого, что выпал настоящий белый снег, — Генри спросил, как они проведут Рождество. Отец ответил «вместе» и замолчал, хитро улыбаясь. Генри, обеспокоенный отсутствием вопросов о желанном подарке — обычно отец узнавал заранее, чтобы все успеть, — поинтересовался, чего ему ждать. Отец ответил таинственно: «Увидишь».
В заветный вечер он действительно увидел — когда Вал, почему-то не приготовившая праздничный ужин, вывела Генри на улицу, а там его уже ждал отец в красной шапке Санты, и вместе они пошли через нарядный город, полный Макалистеров и Лукашиных, моргающий миллионом чудовищных разноцветных глаз, пока не добрались до новенького пентхауса, не поднялись на верхний этаж и не вошли в чистую убранную квартиру: повсюду украшения, стол накрыт, пушистая живая ель стоит в центре большой светлой гостиной, под ней — упакованные подарки.
— Сюрприз! — Отец поцеловал Генри в щеку. — Добро пожаловать домой!
От восторга Генри не сразу понял, что произошло. Долго бегал по квартире, рассматривал шкафы и полки, выдвигал и задвигал кухонные ящики, изучал ванную, подарки под елкой и только потом, упарившись, снял куртку с шарфом, уселся за праздничный стол — Вал чуть ли не тащила его за руку. После полуночи, когда они пили чай — отец говорил, что это русская традиция семьи, пить чай с тортом в конце застолья, — Генри наконец понял, что произошло. А потом Вал расплакалась, расцеловала его и сказала, что со следующего года, сразу после боя русских курантов или праздника на Таймс-сквер, она перестанет быть няней Генри, но никогда не забудет его, как не забывала десятки — ему показалось, «тысячи» — других, столь же особенных, вне зависимости от года рождения, цвета кожи, разреза глаз, роста, веса и интересов; и Генри расплакался тоже, отказался открывать подарки, хотя отец с Вал пытались успокоить его, говорили — все хорошо, тебе скоро в школу, жизнь станет лучше, богаче, проще, но Генри это казалось незначительным — скорлупки, не ядрышки слов. Кончилось райское время, умер полковник Сандерс, кожа его стала такой же белой, как костюм, и разлетелись в волшебные края золотые птички, перестали звучать их волшебные трели, смолкли колдуны и ангелы — это молчание, Генри знал, не к добру — даже жуткие старики-вороны больше не каркали в том дивном саду, потому что не было никакого сада, его сожгли разноцветным пламенем рождественских огней, а Генри сбросили вниз — хоть он вопреки законам гравитации и полетел вверх, на самые высокие этажи пентхауса, — как возгордившегося ангела из рассказов Вал. Он лишь хотел, чтобы все осталось как есть, чтобы волшебная скорлупа не трескалась — как теперь стать ему волшебником, если все, что у него осталось, — книжка с картинками и много-много игрушек, а еще отцовские журналы, в новой квартире аккуратно лежавшие в специальном застекленном шкафу? Может, нужно рухнуть по-настоящему, чтобы, вновь поправ законы гравитации, взлететь и воссиять?
Тем вечером Генри, все еще не в силах успокоиться, случайно смахнул со стола пару журналов, которые отец не успел убрать; нагнулся, чтобы поднять, — и обнаружил выпавшую мазню; вспомнил разговор с отцом, его улыбку, поцелуй в лоб, спрятанные карандаши, так и оставшиеся на старой квартире. Сделал вид, что ничего не нашел, и с того дня молил Господа и его ангелов — как это, думая, что ее никто не видит и не слышит, делала Вал — о чуде.
Школа на это чудо оказалась совсем не похожа.
Шумная, яркая, бездушная, она мнилась Генри адом, о котором Вал всегда рассказывала в особых красках, чтобы попугать его, а сразу после — пощекотать. Генри смущали пестрые футболки и рубашки одноклассников, местами выкрашенные в рыжий стены, громкие звонки, шумные молодые учителя и духота — он не знал, что отец отдал его в частную школу. Когда узнал — легче не стало: никуда не делись краски, шум, цвета. Генри начинали учить грамоте и математике, он постепенно заводил друзей — оказывается, со многими они одинаково любили волшебство; разговоры в перерывах между уроками становились первыми приглашениями в гости, где он с мальчиками и девочками — Генри не думал, что последние могут увлекаться чем-то, кроме глянцевых журналов отца и бездушных Барби, — играли в настольные игры: кидали кубки, кастовали заклинания, сражались с драконами и чудовищами, спасали принцесс или, в случае девочек, позволяли спасти или похитить себя; чьи-то старшие братья объясняли им, что все это — великое творение человечества, нареченное D&D.
В школе Генри впервые узнал об американской мечте, вечном двигателе континента, и уже тогда усвоил — учитель, худощавый старик, был слишком откровенен, — что ради нее придется пойти на многое, все иные суждения — обман, байки; рано или поздно каждому придется выбрать: любовь или мечта? «Нельзя совместить несовместимое, — добавлял этот старик, — вам еще обязательно расскажут на математике». Генри рос, все больше времени проводил с друзьями за болтовней, играми и комиксами, все больше влюблялся в литературу благодаря молодой учительнице с красными-красными губами — иногда видел их следы на шеях других молодых преподавателей, — все чаще просил отца купить новые рубашки, на что тот только улыбался, и все больше общался с девочками, которые не могли пройти мимо его модной обновки и золотистых волос. Все знали, чем занимается отец Генри, — родители каждого в этой школе успели вкусить мякоти американской мечты, — а потому девочки, узнав Генри лучше, просили принести пару-тройку глянцевых журналов, и он одалживал у отца. Тот, как обычно, улыбался, давал, но просил вернуть — девочки раздражались, Генри постоянно напоминал им: спустя три дня, неделю, две, месяц. Вскоре мальчики тоже стали просить журналы — те, что лежали выше небес, на верхней полке на верхнем этаже, — и их Генри таскал тайком, буквально на один день. Втихаря разглядывая картинки полуобнаженных моделей — иногда слишком старых, — мальчики — в их числе Генри — познавали женское тело по частям, будто перед ними оказывались раздетые и разобранные куклы Барби. Возвращая журнал на верхнюю полку — все еще приходилось подставлять стул, хотя к десяти годам Генри значительно вытянулся, — он закрывал глаза, шепотом молил Господа о прощении, оправдываясь тем, что познаёт эту грешную жизнь; тогда же вспоминал Вал — и сердце наполнялось тоской пятилетней разлуки.
Только один в классе — Оскар из лютеранской семьи — поддерживал Генри в его религиозном рвении: рассказывал, как они с семьей давно не ходят церковь, молятся дома, но многие соседи исправно посещают службы в огромном, шумном, заглушающем ангелов и Господа городе. Оскар убеждал Генри, что ему необходимо выбрать сторону — как в «Звездных войнах», добавлял он, — и стать либо католиком, либо лютеранином, либо православным. Иного не дано. Не бывает человека мировой веры, одинаково чтящего и католицизм, и ислам, и хинду, и обряды далеких папуасов, — его отец был кабинетным антропологом и, как Вал, рассказывал много удивительных историй, когда Генри приходил в гости. В его квартире пахло глянцем, в их — старыми книгами. Генри всегда хотел поспорить с Оскаром, вспомнить слова Вал, но просто кивал. Не хотел ругаться с другом.
Когда Генри говорил с отцом и просил отвести в церковь, тот смеялся и твердил: «Слишком мал». Рассказы об Оскаре не помогали.
Зато отец стал водить Генри на работу и знакомить с моделями.
Мужчины-коллеги крепко жали Генри руку — так, что иногда было больно, — а женщины — некоторые неприлично старые, некоторые — очаровательно юные, — разговаривали о том о сем, спрашивали, как дела в школе, нахваливали его отца и показывали, где можно найти бесплатные конфеты и шоколад. Выслушивали вопросы Генри — не тяжело ли им постоянно вставать в разные позы, не болят ли глаза, верят ли они в ангелов? — и отвечали, пока не начинали щелкать камеры; тогда девушки, женщины, бабушки трепали Генри по голове и возвращались к работе. Отец же показывал новые цифровые фотоаппараты — рассказывал о них, будто о неких волшебных артефактах, — и, сделав одну-две фотографии, объяснял умные слова: композиция, освещение, поза.
— Я не знаю, кем ты захочешь стать, — полушепотом говорил отец. — Разве только, как мечтал, волшебником. Но это тебе пригодится. Даже если будешь колдовать. Это тоже своего рода колдовство.
Генри вспоминал забытые карандаши и спрятанные между глянцевых страниц рисунки. Вспоминал — и заставлял себя забыть.
Походы в студию сменялись школьными буднями и выходными ничегонеделанья или поездками к игровым автоматам, иногда — в магазины, где Генри покупал комиксы с Бэтменом, Суперменом, Человеком-пауком, фэнтези-героями в доспехах, игрушки, постеры со «Звездными войнами», а потом — уже в другом магазине, в самом чреве торгового центра с зубами-эскалаторами, — останавливался у книжных шкафов и долго-долго не мог выбрать, что взять. Сперва подсказывал отец — из этих легких книжек запоминались только сюжетные повороты и герои-волшебники, драконоборцы, каждый такой текст становилось читать все легче, — а потом Генри потянулся к классике, по совету Оскара, заявившего: «Раз ты сам русский, тебе точно будет понять проще, начни с Достоевского, я вот ничего не понял, но мне давали родители».
Когда Генри заявил об этом отцу, тот громко рассмеялся, но на выходных повез его в магазин. На этот раз в их пакетах были комиксы, фигурки супергероев, настольные игры — Генри с друзьями хотелось больше, сложнее, интереснее, — и красивое издание «Преступления и наказания», полная версия, а не одна из упрощенных, отец настоял, сказал: «В четырнадцать ты хотя бы не сойдешь от этой книги с ума, я вот чуть не сошел, когда родители дали мне ее почитать куда раньше». И пока Генри читал, ничего не понимая ни о великом прощении, ни о золотом веке людском, ни о сверхчеловеке, ни о Пульхерии Ивановне, Порфирии Петровиче и бедном Раскольникове, отец составлял ему список взрослого чтения, где значились непонятные имена и фамилии: Ницше, Толстой, Булгаков, Диккенс, Маркес, Джойс, Манн, Гессе.