Дневник. Том 2
Шрифт:
кого дела. Его, поистине единственного великого актера после
Фредерика Леметра! Но кто об этом думает? Я сказал
ему, что, если бы он умер, о нем бы горько сожалели... как со
жалеют о всяком оригинальном таланте... лишь тогда, когда
публика не может больше им наслаждаться.
Четверг, 7 октября.
Сегодня утром у меня неожиданно появился Дю Буагобе. Он
сообщил мне, что напечатанный вчера отрывок из моего «Днев
ника», где описывается циничный разговор в кофейне «Риш»,
привел в ярость официантов, а также завсегдатаев этого заве
дения и побудил озлобленного неудачника Альберика Сегона
провозгласить себя защитником всех этих невинных мальчи
ков, которые, надо думать, всегда разговаривают в кабаках,
как в пансионе для благородных девиц. А между тем стоило
послушать, какие разговоры вели там Обрие и его знаменитые
друзья! Одним словом, Сегон вне себя и ищет секундантов.
Буагобе официально явился ко мне, прежде чем я получил этот
дурацкий вызов, и просил меня заявить, в самых общих выра
жениях, что я не намеревался никого оскорбить... Весь день
прошел в тревоге и болезненном возбуждении.
Неужели люди смелые духом — а эта смелость у меня
есть — могут не иметь другой смелости, физической?.. О, я ду
маю, что меня мучает только тревога перед неизвестностью.
405
Когда дуэль будет делом решенным, во мне оживет сын старого
солдата. Однако это же чудовищно — драться, не испытывая
ни малейшей злобы, ни малейшей ярости, драться с человеком,
которого ты никогда и не думал оскорблять... И еще одна не
лепость: после болей в колене, которые я перенес в прошлом
году, у меня теперь не сгибается нога, — и при таких условиях
извольте драться на шпагах...
Пятница, 8 октября.
Ах, как трудно высказать даже одну миллионную долю
правды!.. Как безгранично лицемерие общества... всех людей,
входящих в этот круг, большинство из которых — сутенеры, мо
шенники, грязные свиньи. Ах, право, временами я так устаю
от всего этого, что мне хочется закончить жизнь в спокойном
буржуазном благополучии: да, я очищу свой «Дневник» от вся
ких резкостей, я доведу его только до 1870 года и не пойду
дальше смерти брата.
Письмо, посланное мною в «Фигаро», написано плохо, ибо
я писал его в состоянии подавленной ярости. Но те, кто умеет
читать между строк, поймут глубоко скрытую в нем иронию *.
Конечно же, мы с Флобером — циники, распутники и прохо
димцы, тогда как они — люди порядочные, целомудренные, сло
вом, самые сливки в нравственном смысле.
Понедельник, 11 октября.
Доде повел меня завтракать в «Вуазен». По дороге он за
явил, что роман, который он пишет, будет последним романом,
сделанным по старым правилам. Теперь, отчасти под моим вли
янием, он чувствует отвращение к искусно построенному ро
ману, как к произведению кондитера. Надо показывать все так,
как оно происходит на самом деле, и избавиться от бессмыс
ленных сложностей композиции, — вот как он будет работать
впредь.
Четверг, 21 октября.
Удачное сравнение Доде: «Хороший стих, — сказал он, —
должен походить на пейзаж, озаренный вспышкой молнии».
Четверг, 28 октября.
После истории с Альбериком Сегоном, всякий раз, как в пе
чати появляется отрывок из моего «Дневника», я на другой
406
день с неприятным чувством жду, что ко мне вот-вот пожалуют
секунданты или что на меня по меньшей мере посыплются про
тесты, которые так терзают нам нервы. Увы! Если пишешь
так, как я, нечего ждать спокойной жизни! После выхода каж
дой книги я всегда предвидел вызов на дуэль или к судье, — не
говоря уж о ругательствах, которыми осыпали мою прозу в пе
чати. <...>
Пятница, 29 октября.
Меня бесит это слабое и трусливое тело, которым наделил
меня бог. Душа моя ничего не боится, но она заключена в про
клятое немощное тело, которое от малейшей неприятности те
ряет аппетит, лишается сна.
Суббота, 30 октября.
На кладбище, у могилы брата, я не мог отогнать от себя
мысли о том, как несправедлива эта смерть: без него вышло
в свет иллюстрированное издание «Женщины в XVIII веке»,
без него была поставлена «Рене Мопрен».
В шесть часов вечера Париж кажется мне неким амери
канским Вавилоном, в котором за лихорадочной спешкой пе
шеходов, жаждущих развлечений, и безжалостной гонкой из
возчиков, не несущих даже ответственности за раздавленных
стариков, уже нельзя увидеть ничего от мягкой, любезной и
приветливой человечности былого Парижа. <...>
Вторник, 2 ноября.
Я глубоко убежден, что человек, у которого нет в душе ка
кой-либо страстной привязанности, будь то к женщине, к ло
шади, к вину, к безделушкам или к цветам — словом, не важно
к чему, — человек, который хоть в чем-нибудь не проявляет без
рассудства и всегда буржуазно уравновешен, — такой человек
никогда ничего не создаст в литературе. В нем нет горючего,
чтобы переработать частицу его мозга в гениальную или хотя
бы талантливую рукопись.
Суббота, 6 ноября.
<...> В сущности, описания Теофиля Готье сделаны рукой
живописца, но только живописца-декоратора: в них чувствуется