Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Увезли ее санитарным поездом, а куда? Уж война кончилась, а я все найти не мог. Сколько справок наводил, сколько писем да заявлений разослал! Думал, с ума сойду! А у нее, оказывается, легкое прострелено было и на лице шрам. Вот этого шрама она испугалась: ведь девушка, и вдруг — шрам... И укрылась она от меня у родителей, в Сибири... Еле нашел.

— Нашел-таки! — обрадовалась Катя Смолкина, хотя и заранее было понятно, что нашел, раз теперь женаты. Но уж очень он живо рассказывал!

— Нашел! И так у меня сложилось, что не могу уехать — недавно на завод поступил, до отпуска далеко. Пишу ей — приезжай, а она отвечает: «Нет, Миша, при­езжай сам, посмотрим друг на друга, проверим себя, если ты не разочаруешься — поеду с тобой куда хо­чешь...» Ну, заметался я, отпуск выпросил и помчался. Привез.

И всем слушавшим его было приятно, что она на­шлась и он не испугался ее шрама, и вот — счастливы люди. Даже Торжуев, недоброжелательно встретивший нового карусельщика, незаметно для самого себя рас­трогался и вставил свое слово:

— Конечно, шрам — пустяки, если женщина хоро­шая.

— Очень хорошая! — воскликнул Ерохин, доверчиво улыбаясь Торжуеву.

Ерохина предупреждали, для чего его переводят в турбинный цех, и Воробьев, принимая в свою партгруп­пу нового коммуниста, рассказывал ему, что за люди Торжуев с Белянкиным. Но Ерохин с открытой душой шел навстречу «тузам». Он прежде всего искал в людях хорошее — мало ли что говорят, может, и неправда?

А Воробьев отлично видел, что «тузы» с ехидцей присматриваются к новым карусельщикам и на все расспросы их отвечают так неопределенно, что вместо помощи получается издевка.

Теперь, шагая рядом с Ерохиным, он осторожно за­говорил об этом, но Ерохин отмахнулся:

— Пускай их! Что я, сам не разберусь? А мне инте­ресно, я нарочно спрашиваю да советуюсь... неужто так и будут чваниться? Только ведь знаешь — говорят: чванство не ум, а недоумье. Себе же хуже делают.

Он помолчал и признался:

— Зацепили они меня. С первого дня зацепили за душу. Не люблю я, когда люди вот так — как кошки. Теперь, пока не пересилю, не успокоюсь. И не уйду из цеха — хоть гони, не уйду.

— А разве ты уходить собираешься?

— Сейчас нет, а вообще — да. Со временем…

И Ерохин мечтательно улыбнулся.

— Куда же?

— В мелиораторы, — сказал Ерохин, помолчал и на­чал тихо, взволнованно рассказывать:

— Я ведь природу люблю. И рос на юге, вокруг сады, да виноградники, да степь — широкая, без конца-краю... Сколько красоты в ней! Идешь — как по воз­духу плывешь, а воздух-то чистый-чистый, и вдруг пах­нёт травой нагретой, цветками полевыми... ну, век бы не уходил! А только неустроенность еще в природе... В жаркое лето — высушит все, земля в трещинах, при­слушаешься — будто стонет: воды!.. Очень мне хочется руки тут приложить.

— Как же тебя, друг, на завод занесло?

— А я с малолетства машины люблю, — пояснил Ерохин. — Да и как без них? Без них ничего не сдела­ешь. Я и перед войной на заводе работал, а в войну еще больше машину уважать стал. Техника! А потом...

Он вздохнул, виновато усмехнулся:

— Промах у меня вышел. Задумал я после армии в институт поступать. Лето сидел, готовился... Да, видно, сил не рассчитал. Сельская десятилетка — не городская. Приехал сюда и — провалился. Хотели мне снисхожде­ние сделать как фронтовику. Да нет уж, зачем? Сам чувствовал — не хватает у меня знаний. Поступил на завод и — в вечернюю школу. Попробовал в десятый — трудно. Пошел в девятый. А тут и женился. Как с семьей на стипендию садиться? Кончил десятый, поступил в заочный. Теперь на второй курс перешел. Сессию сдал неплохо.

— Значит, уйдешь от нас, — с сожалением сказал Во­робьев.

— Через несколько лет уйду. Да ведь разве можно всю жизнь одно дело делать?

Воробьев вскинул на него задумчивый взгляд, не ответил. Он врос в заводскую жизнь и как-то не пред­ставлял себе иной.

— Ты не думай, Яков Андреич, что я у вас вроде гостя. Нет! Я свое дело люблю. И знаешь, что люблю? Власть свою над машиной, над металлом... Берешь эта­кую глыбу, жесткую, грубую... А когда обработаешь — какое же в ней изящество получается! Тонкость какая! Очень это интересно.

— Знаешь, Миша, наша Карцева мне как-то вопрос задала. Смотрела-смотрела, как я золотник выгачиваю, и вдруг спросила: «Наслаждение от работы получаете?» Такое неожиданное слово. Об этом Карл Маркс, оказы­вается, говорил. Труд — наслаждение.

— А без этого как же? — просто согласился Еро­хин. — Иначе другое дело искать надо.

Они уже подходили к заводскому жилому городку, где занимали отдельную квартиру Белянкин и Торжуев, когда Ерохин сказал:

— Вот ребятенок у нас родится. И будет расти, рас­ти... Что он в жизни увидит, а? Ты думал когда-нибудь, что они увидят, наши дети? У тебя ведь есть?..

— Неженатый я еще, — тихо сказал Воробьев и шаг­нул в парадное. Слова Ерохина будто обожгли его ду­шу. Встало в памяти упрямое, заплаканное лицо Груни, прозвучал ее задыхающийся от слез голос: «Нет, нет, Яшенька, милый, ты не понимаешь...»

Он продолжал подниматься по лестнице, но хоте­лось ему повернуть назад (ну их к черту, этих «тузов»!), напрямик через пустырь побежать к ней, ворваться в этот запретный для него дом, схватить ее сопротив­ляющуюся, непокорную руку...

«Пойду! — решил он, вглядываясь в номера квар­тир. — Отсюда же пойду, объяснюсь с Кузьмичом, все выскажу, как есть!» — И тут же, еще не найдя нужного номера, понял, что никуда он не пойдет, что не может он объясняться с Кузьмичом без ее согласия, что нет у него на то никаких прав...

Помрачневший, он остановился возле двери, из-за которой доносились приглушенные звуки рояля; кто-то быстро, но сбивчиво играл гаммы.

— Дочка играет, — сказал он Ерохину. — Хорошо, если дочка откроет, а то супруга его, пожалуй, и не впустит. Насильно не полезешь.

А мы с подходцем, деликатно, — отозвался Еро­хин. — Ведь товарищи, из одного цеха. Как же она мо­жет не пустить?

И, нажав на дверь, которая оказалась незапертой, добродушно добавил:

— Вот видишь, добрые люди и замков не признают. Первым человеком, которого они увидели войдя, был сам Семен Матвеевич Торжуев. В теплой домашней куртке и меховых туфлях, повязанный широким фартуком, он сидел на низеньком табурете у окна просторной кухни перед низким, грубо сколоченным столом, завален­ным инструментами, частями разобранных электропри­боров, чайниками и кастрюлями с прогоревшими дни­щами. В руках он держал, однако, дамские сандалеты из цветной кожи.

Перед ним стояли две девушки и в два голоса про­сили:

— Уступите немного, Семен Матвеевич! У нас и деньги с собой, сто двадцать! Уступите немного, Семен Матвеевич!

— Не мои туфли, барышни, не моя и воля усту­пать, — сказал Торжуев, равнодушно оглядываясь на входящих. Внезапно он густо покраснел, швырнул туф­ли на подоконник, торопливо пробормотал:

— Завтра зайдите, барышни, с самим мастером по­говорите!

И поднялся навстречу нежданным посетителям, сует­ливыми движениями стаскивая с себя фартук.

Воробьев стоял посреди кухни, сузившимися от гне­ва глазами примечая и эту суетливость, и покраснев­шее лицо Торжуева, и утварь, принесенную в починку, и лежавшие на подоконнике сандалеты разных цветов. Зато Ерохин, пропустив к выходу смущенных девушек, жизнерадостно улыбнулся и даже подошел к столу обозреть раскинутую на нем рухлядь, взял в руки дырявую кастрюлю, поглядел ее на свет, покачал головой.

— Лудить-паять? — как ни в чем не бывало спросил он. — С этой штуковиной повозишься. Дно будешь ста­вить?

Поделиться с друзьями: