"Фантастика 2026-47". Компиляция. Книги 1-22
Шрифт:
— Кислое, — сказал кто-то за спиной, отставляя миску. — Щёки сводит.
— Полезное, — машинально ответила Кира, — от цинги.
— От чего? — переспросил Радко, нахмурившись.
— От болезни, — коротко объяснила она, не поднимая глаз. — Когда дёсны кровью текут.
— А-а, — протянул он, уже спокойнее. — Ну, коли от болезни, значит, польза есть.
— Ешь, — подхватила Любава. — А то опять брюхо прихватит, как вчера.
Кира смотрела в миску. Щи — серо-зелёные, на поверхности несколько пузырьков жира, всё остальное — вода и трава. Она попыталась есть дальше, но в голове вдруг мелькнуло — вспышкой, картинкой, ярче огня:
Белый стол. Глубокая тарелка, в ней — густые домашние щи, ложка сметаны поверх, яйцо, разрезанное пополам, солнце льётся на скатерть…
— Ешь, Кирюш, — словно из ниоткуда, тёплый, домашний голос. — Пока горячее, а то остынет.
Рука дёрнулась. Ложка выскользнула из пальцев, звякнула о дно миски — глухо, резко, будто гром в пустом доме.
— Что с тобой? — спросила Любава, обернувшись, — обожглась?
— Нет… — Кира замотала головой, вытирая рот ладонью. — Не то…
— Что не то? — нахмурился Радко, уткнувшись в свою миску. — Солить надо было больше?
— Вкус, — Кира говорила тихо, с трудом. — Вкус… не тот.
— А какой тебе надо? — фыркнула Любава. — У нас, девка, не Москва. Что выросло — тем и живём.
— Я знаю, — едва выдавила Кира, глядя куда-то в угол, — просто… щавель там был другой.
— Щавель как щавель, — сказала Любава. — Растёт он, где грязи больше, там и мягче будет, а у нас земля злая.
— Нет, — Кира покачала головой, голос дрожал. — Там… он мягче был, светлее, пах по-другому. И не горчил так.
— Слушай, — усмехнулся Радко, утерев губы рукавом. — Ты будто не про траву, а про родню рассказываешь. Щавель ей, видишь ли, другой был…
— Да пусть говорит, — сказала Любава, уже мягче, — видно ж, скучает она.
— За чем? — Радко поднял глаза, в голосе прозвучало что-то странное, почти осторожное.
Кира молчала. Смотрела в миску, видела в мутной воде отражение чужого лица. Щи остывали, а внутри не отпускала тоска — щемящая, как холод по венам.
— За своим, — тихо сказала Любава, глядя в стол, будто стеснялась своей правды. — У каждого своё бывало.
— Хватит, — махнул рукой Радко, словно отгоняя что-то неуловимое. — Жри, пока дают, не выдумывай.
Кира отодвинула миску, ложка качнулась и опустилась в мутную зелёную воду.
— Я не могу, — сказала тихо, голос едва держался.
— Что опять? — вспылил Радко. — Кисло ей. Всё ей не так!
— Пусть, — твёрдо сказала Любава, — пусть посидит. Не все одинаковы.
Кира медленно встала, задела лавку, та глухо грохнула о пол, отозвалась болью в коленях.
— Ты куда? — крикнул Радко, не веря, что кто-то может уйти из тепла.
— Подышать, — только бросила она, уже у порога.
— Да куда дышать, вьюга на дворе! — Любава вскинулась, подхватила ребёнка. — Вернись, девка!
Дверь захлопнулась, оставив за собой только сквозняк и крик.
Снаружи ветер ударил в лицо сразу, как ледяной нож. Кира бросилась по сугробу, спотыкалась, не видела ничего, кроме белой пелены, но шла, пока не ощутила под ногами песок у самой реки. Там, на берегу, опустилась на колени.
Слёзы хлынули сразу, жгли щеки — горячие, солёные, вырывались с дыханием, которого вдруг стало слишком мало.
Тёмная вода текла медленно, как ночь. Снег летел по ветру, оседал на плечах, в волосах, — и всё равно внутри было горячо, как будто что-то невыносимо важное только что потеряла.
— Мама… — прошептала она в ночь, в снег, в пустую воду, — мама, я помню вкус…
Она закрыла лицо руками, холодные пальцы едва сдерживали дрожь, губы вжимались в ладони, будто хотели спрятать всё, что не выплакано за это время.
— Щавель… — выдохнула Кира сквозь слёзы, — зелёный, мягкий… с яйцом, с белой ложкой сметаны…
Смех и рыдания перемешались — вырывались хрипом, судорожно, — не разобрать, что больше: боли или счастья от этой единственной памяти.
— Господи, — шептала, — я бы всё отдала… всё на свете за одну ложку того супа…
Ветер выл, подхватывал слова, разбивал на куски, уносил в белую темноту, где всё — снег, и нет больше ни дома, ни прошлого, только резкая боль в груди.
Она плакала, пока не пересохло горло, пока дыхание не стало болью, будто в горло кто-то вложил горячий камень.
Потом медленно вытерла лицо, встала. Во рту остался только привкус кислого, да солёного — как кровь, как слёзы.
— Вот, — сказала себе, тихо, глухо, — вот он. Настоящий вкус.
Она повернулась к избе. Дым из трубы поднимался к небу тонкой, ровной ниткой, как дорога в тёплое прошлое. У двери стояла Любава, кутаясь в шаль, застывшая тёмным пятном.
— Простыла, дура, — сказала она, тоном, где забота пряталась под ворчанием. — Иди же, пока не застыла тут.
Кира подошла молча. Любава взяла её за руку — ладонь грубая, тёплая, пальцы жёсткие, но крепкие.
— Ну что ты, — сказала тихо, почти ласково, — всего-то щи…
Кира кивнула, едва улыбнулась сквозь остатки слёз.
— Не щи, — прошептала она, — дом…
Любава не поняла, только тяжело вздохнула, втолкнула её в избу.
Пар от котла снова обдал лицо, щавель тихо кипел, будто в этой избе не случалось ничего — ни слёз, ни чужих вкусов, ни боли, ни тоски. Всё возвращалось на круги свои — как всегда.
Глава 8. Игла из серебра
В избе тяжело стоял запах крови, земли и густой, как навоз, сырости. По углам полз холод, и даже очаг не мог его изгнать — только шевелились в темноте отблески углей, придавая всему внутри то грязно-красное, неверное освещение, от которого бревна казались мокрыми, а лица — потухшими, словно покрытыми золой.
Кира сидела на низком, неустойчивом табурете у самого очага, склонившись так, что волосы почти касались окровавленной тряпки. Она морщилась от напряжения, втягивала губы, не замечая, как дрожат пальцы. Света катастрофически не хватало; всё вокруг казалось будто покрытым плёнкой — ни одного острого края, только эта тягучая краснота в воздухе и в глазах.