"Фантастика 2026-47". Компиляция. Книги 1-22
Шрифт:
Уголки губ его изломались, появилась какая-то кривая, горькая усмешка.
— А я… — он покачал головой, — я тогда рассердился, по-настоящему. Никто так на меня не смотрел прежде. Словно смотрела сквозь меня, видела всё то, что хотелось бы утаить даже от себя.
Ветер усилился, закружил снег, хлопья облепили его ресницы, осели на воротнике и щеках. Владимир не торопился стряхивать их — будто позволял себе замёрзнуть, исчезнуть под этим снегом, смешаться с дорогой.
— Вот и сейчас я снова командую, да? — глухо бросил он, кивнув на длинную белую ленту пути, — только отдавать приказ некому… Дружины нет, людей нет, остался я да ты, да этот конь упрямый.
Он обернулся, с усилием повернув затёкшую шею, и задержал взгляд на холме шкур, под которым скрывалась она. В этом взгляде было что-то безнадёжное, будто искал подтверждение собственному существованию.
— Скажи что-нибудь, — прошептал он почти неслышно, как будто не для неё, а для того, чтобы услышать человеческий голос, — поругайся на меня, как умела. Назови глупцом, скажи, что всё не так… Ты ведь всегда умела, всегда могла…
Но ответа не было. Только ветер тянул за собой глухой скрип полозьев, упрямо повторяя одно и то же, словно издевался.
— Ну, ладно… — он втянул в себя холодный воздух, шумно, резко, будто хотел простудиться до конца, — я сам за тебя скажу…
Владимир натужно, немного смешно, изменил голос, пробуя изобразить её манеру говорить:
— «Князь, ты ведёшь себя, как ребёнок с дубиной… Тут живые люди, а ты…»
Он оборвался, опустил голову, медленно выдохнул, будто бы с этим выдохом уходило всё тепло, вся усталость.
— Да… примерно так ты бы сказала.
Сквозь медленное утро дорога вилась между мелких перелесков. Деревья, засыпанные снегом до самых тонких веток, стояли неподвижно, как стражи. Снега здесь было заметно больше, конь сбавил шаг, задыхаясь под тяжестью.
Владимир взялся за вожжи обеими руками, чуть дёрнул.
— Стой.
Сани остановились посреди белого безмолвия, будто приросли ко льду. Он неловко спрыгнул, снег сразу взял его по голень, холодом пронзил ноги. Владимир обошёл сани сзади, оставляя тяжёлые, глубокие следы. Остановился, уткнулся взглядом в груду мехов.
— Первый день… — выдохнул он тихо, будто ведя бесстрастный, обречённый отчёт перед собственной памятью. Голос его прозвучал глухо, разбиваясь о неподвижный, стылый воздух. — Первая наша встреча.
Владимир медленно, почти церемонно, откинул верхнюю шкуру. Мех мягко скользнул вниз, открывая бледное, застывшее лицо, черты которого теперь казались ещё тоньше, чужими, как будто не из этого мира. Снег, летящий с веток, коснулся лба, и эта белизна легла между ними, отделяя навсегда.
— Видишь? — спросил он, наклонившись ближе, голос хрипел, дрожал где-то внутри груди. — Мы снова в дороге. Только раньше ты сама шла… Кричала — не вещь, не товар… Помнишь?
Он всхлипнул или усмехнулся — коротко, неясно, словно и сам не знал, зачем говорит.
— А я тебе… я сказал — будешь моей. Глупо, как будто этого достаточно, как будто этими словами можно взять живое, упрямое, неподатливое…
Он привалился к саням, опёрся рукой о край, подался вперёд, и глаза его были полны усталости, тяжёлого, нескончаемого сожаления.
— Тогда не понял я… Ты ведь испугалась, вся дрожала, — он говорил почти шёпотом, вглядываясь в застывшее лицо. — А я подумал: упрямая, вот и всё. А ты — просто жила, просто была… А я…
Он отвернулся резко, плечи его дёрнулись. Глаза метнулись в сторону леса — тёмная полоса на горизонте, едва заметная за пеленой снежных вихрей.
— Я тебя сломал, — выдохнул он, с трудом, будто признание жгло язык. — С самого начала, ещё тогда…
Владимир стиснул зубы, быстро, грубо накрыл лицо шкурой — почти бросил мех, как щит между собой и прошлым.
— Поехали, — прохрипел он и не глядя вернулся на облучок, тяжело усевшись, будто с каждым движением у него отнималась часть силы.
Второй день вполз в его жизнь почти незаметно, такой же белый, лишённый звуков, как и первый: свет давил, скрип под полозьями был однообразен, а пар, вырывающийся из пасти коня, мгновенно замерзал в хрупкие нити. Но внутри Владимира всё уже сместилось — всё привычное стало чужим, всё простое сложным и болезненным.
Ночью он не сомкнул глаз: сидел, прижавшись спиной к саням, чувствовал холод в спине и шёпот ветра, слушал дыхание коня, мерное и живое, и свой собственный, рваный, сбивчивый голос, обращённый к тому, кто не отвечал. Слова уходили в темноту, таяли, как дыхание в морозе.
Утро пришло хрипом в горле — голос сел окончательно, и в этом сиплом, сломанном звуке слышалась не только усталость, но и смутный страх, что всё сказанное уйдёт без следа, растворится в пустоте.
— Слушай… — с трудом начал он, когда дорога вновь вытянулась длинной, прямой нитью сквозь белое пространство. Он оглянулся на сани — взгляд мутный, глаза резало от ветра, и влажность на ресницах не имела никакого отношения к снегу. — Я, наверное, должен был сказать это раньше…
Он моргнул, прикрывая глаза рукой, чувствуя жжение где-то глубоко, почти в самой душе.
— Прости…
Слово вырвалось тяжело, неловко, будто не принадлежало ему. Оно упало в холодный воздух и сразу стало чужим, неуклюжим, как вещь, найденная слишком поздно и потому уже ненужная. Владимир сам вздрогнул от этого звука, словно услышал его со стороны.
— За всё, — продолжил он после короткой паузы, будто собираясь с силами. — Не по порядку, не по списку, — он криво, болезненно усмехнулся, — а разом. За лес… за ту первую зиму. За цепь у тебя на шее в первый год — помнишь, как она звенела, когда ты шла? За то, что тянул тебя в постель тогда, когда ты смотрела на дверь, словно готова была сорваться и бежать, хоть босиком, хоть в ночь.
Голос его надломился, стал хриплым, почти неузнаваемым. Он на мгновение замолчал, сглотнул, будто в горле застрял комок, который не проходил.
— За Перунов холм, — продолжил он тише, — за кровь… За то, что заставлял тебя смотреть. Говорил, что так надо, что ты должна привыкнуть, должна понять… А сам и не думал, что именно в этот момент что-то в тебе умирало.
Он резко, почти зло, провёл рукавом по лицу, словно стирал грязь, но слёзы только размазались, сделали взгляд мутным.
— За Рогнеду, — сказал он с усилием, будто имя жгло язык. — За детей… За то, что ты каждый раз вытаскивала их из моей ярости, закрывала собой, успокаивала, а я уже шёл дальше. К следующей войне. К следующей женщине. К следующему решению, где не было тебя.
Он дёрнул вожжи резко, бессмысленно, словно хотел наказать коня за всё сказанное, за собственную слабость, за то, что слова всё равно ничего не меняли. Конь фыркнул, сбился с шага, но подчинился.
— За Корсунь, — выдохнул Владимир. — За Анну. За то, что ты тогда стояла в стороне, тихая, незаметная, а я был уверен: всё делаю правильно. Что так и должно быть. Что ты просто… смирилась.
Он тяжело перевёл дыхание, будто долго бежал, и вот теперь не мог вдохнуть полной грудью.
— Прости меня за то, что я был слабым, — сказал он медленно, глядя прямо перед собой. — Не сильным. Сильный смог бы отказаться. Сильный смог бы сказать: нет. А я не смог. Я всегда выбирал легче: власть, кровь, договор. Выбирал то, что не требовало от меня отказаться от себя.