Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Горькие сады Киринеи
Шрифт:

В комнате всё стало глухим.

Даже птицы за окном притихли и машины не проезжали.

Я снова перевёл взгляд на телефон. Потом — на пиджак. Потом — на себя. Пижама, а под ней тонкая майка, домашние шорты. На шее цепочка, подаренная мамой. Она ничего не значила до этого момента. Пока я не снял её. Снял и положил рядом с трубкой.

Пальцы дрожали.

Я представлял: сейчас нажму. И отец узнает. Вскроется всё.

Он придёт, скажет: «Слабость заразна. В моём доме не будет предателей». Я представлял, как слуги будут смотреть на меня молча, и мне будет нечем дышать. И как мама отведёт глаза, делая вид, что не слышит.

Казалось, они вместе давят на меня: фамилия, за которую всегда придётся отвечать; власть, которая всё равно сильнее; и тонкая нитка, что связывает меня с матерью, — но рвётся, если я шагну в сторону.

Но сильнее всего давил не отец и не страх тюрьмы.

Я боялся открыть рот.

Боялся, что если скажу хоть одно слово, то вырвется всё сразу: и про него, и про меня. И это будет слышно всем. Боялся сказать чужому голосу в трубке то, что я до сих пор не сказал даже себе: «Мурат — мой».

Если я это произнесу, я уже не смогу спрятаться. Не смогу сделать вид, что это всё случайное лето и жара. Не смогу вернуться к «правильной» жизни, где есть костюмы и Лондон.

Пальцы дрожали на кнопках. Я знал номера наизусть, но не нажал ни одной.

Не потому что не хотел помочь.

А потому что если я позвоню — все узнают, что он мой. А я сам не знал, как с этим жить.

И я не позвонил.

Не смог.

***

Утром я не стал завтракать, сказав, что не голоден.

Отец только бросил:

— Одобрение получено. Лондон тебя ждёт. Осталось два дня. Соберись.

Я кивнул. Всё. Точка.

Костюм по-прежнему висел в комнате. Я не снял его, не переложил. Пусть висит — ровные плечи, правильная ткань. Казалось, он смотрит на меня, как зеркало, в котором я не хочу отражаться.

Слуги ходили тише. Так проще: не спрашивать, не произносить имя. Будто бы Мурат никогда и не приходил. Не сидел на балконе. Не играл на скрипке. Не курил. Не читал стихи.

Ни мама, ни отец, ни даже я не произнесли его имени.

В последнюю ночь в Киринее я вышел на улицу — вылез через калитку в саду.

Было душно, земля держала дневной жар, трава пахла железом.

Я остановился у его дома. Свет горел. Но не в его комнате, а внизу. Может, гости.

Может, семья.

Я стоял, вцепившись в холодные перила, и теребил в кармане сморщенную яблочную шкурку — ту самую, что осталась с того вечера. Пальцы крутили её, как талисман.

Я ждал, что наверху мелькнёт силуэт. Что окно вспыхнет знакомым светом. Что он подаст знак: «Я здесь».

В голове стучало одно: «выгляни, взгляни, хоть на секунду». Но окна оставались тёмными.

Прошло минут пятнадцать.

Пот струился по спине. Ноги затекли. Я почти слышал собственное сердце.

Но окно так и не ожило. Только тёплый свет внизу и тишина.

Я остался один с этой шкуркой в ладони и пустотой напротив.

Потом разжал пальцы и ушёл.

***

Самолёт вылетал утром.

Машина ждала у ворот ещё затемно. Чёрный «Мерседес», водитель в белой рубашке — мы поехали без спешки: дорога пустая, город только просыпался.

Мама сидела рядом, её духи заполнили салон — сухие, цветочные, с лёгкой горчинкой миндаля. Она говорила привычно-спокойным голосом: про рубашки с английскими воротниками, про учёбу, про влажный климат, про то, в какие театры надо сходить и с кем обязательно познакомиться.

Я кивал. Смотрел в окно. На дома, которые скользили мимо, на лавки с закрытыми ставнями. Я видел всё, как в последний раз. В голове было пусто, только гул дороги и моё молчание.

У перекрёстка мелькнула вывеска книжной лавки. На ней облупленные буквы, а в витрине — стопка брошюр. Я не успел разглядеть названия, но сердце кольнуло: подумал, что такие же лежали у него. Ещё дальше мимо прошёл мальчишка с футляром от скрипки. И от этого стало трудно дышать. Я отвернулся, прижал пальцы к колену, чтобы они не дрожали.

Водитель не оборачивался. Мама не замолкала. Отец не поехал — сказал: «дела».

Мне было шестнадцать.

И я молчал.

С тех пор я говорил много. На переговорах. В кабинетах, где пахнет кондиционером и бумагой. Я учился говорить так, чтобы убеждать и побеждать. Чтобы зал вставал и меня слушали.

Я говорил часами. И мог убедить кого угодно в чём угодно.

Но тот день всё равно остался самым громким в моей жизни.

Потому что я тогда не сказал ничего.

И именно поэтому помню каждую деталь: тень на стене, складку на его рубашке, секунду, в которой я мог позвонить — и промолчал.

Я говорю только тогда, когда уже поздно.

***

Прошло две недели. Я был в Лондоне.

Чемодан всё ещё стоял в углу, застёгнутый, с биркой аэропорта. Я даже не прикасался к нему.

На полке лежали книги — подаренные отцом, с тяжёлыми обложками. Я их не открывал. На вешалке висел тот самый костюм. Теперь он был в другом шкафу и ткань казалась ещё холоднее. Я наклонялся ближе и чувствовал: шерсть впитала чужой воздух.

Поделиться с друзьями: