Горькие сады Киринеи
Шрифт:
— Что это? — спросил я, осторожно беря. Наши пальцы соприкоснулись. У него они были сухие, тёплые.
«Запомню их. Если нельзя — всё равно запомню.»
— Статья, — сказал он. — Моя.
Я замер.
— Твоя?
— Под псевдонимом.
Он посмотрел куда-то вбок.
— Если скажешь кому-то — я скажу, что ты всё придумал. — произнёс он быстро.
Я сглотнул. Бумага шуршала у меня в руках.
— А если я не скажу?
Он поднял глаза. В этот раз прямо. Смотрел дольше, чем нужно.
— Тогда… прочитай. Или я сам.
Я держал лист неуверенно, раздумывая, стоит ли читать.
Пальцы скользили по краю.
Он посмотрел на меня — коротко, с вопросом. И не дожидаясь ответа, медленно отобрал у меня лист кончиками пальцев, снова коснувшись кожи. Бумага зашуршала.
Он выпрямился, перевёл взгляд на текст.
Мурат начал читать.
Его голос был ещё ниже, чем днём, с приглушённой хрипотцой, едва ощутимой. Он читал неторопливо, выбирая — что именно сказать наружу, а что оставить себе. Некоторые слова вытягивал длиннее, обволакивая их дыханием, других — едва касался губами.
Я не смотрел в лист. Не следил за строчками. Я смотрел только на его губы — мягкие, ссохшиеся от сигарет, иногда прикусывающие нижнюю в углу. Когда губы сдвигались, уголок дрогнет — и казалось, что он произносил не строчку, а моё имя, тихо, прямо в кожу.
«Я хотел, чтобы говорил ещё. Не смотри так, нельзя».
Я поймал себя на том, что тоже прикусил губу — и быстро отпустил.
Горячий воздух уже был не от ночи — от него. Голос тянулся медленно, заполняя пространство между нами. И чем дольше я слушал, тем сильнее чувствовал — в груди поднимается что-то странное, и становится слишком мало места для дыхания.
Я боялся пошевелиться: любое движение казалось слишком громким. Колени сами норовили сдвинуться ближе, я тут же одёргивал их.
Пальцы царапали край камня, ноготь оставлял белые следы.
Хотелось дотронуться — хоть до бумаги, хоть до его руки, — но я вжимал ладони в плитку, будто от этого зависело, останусь ли я на месте. Казалось, что стоит сдвинуться на миллиметр — и он услышит меня громче, чем собственное чтение.
Слова проходили сквозь меня, и я ловил каждое дрожание в его голосе. Сердце билось неровно, с перебоями, и всё внутри щекотало и сжималось, как перед падением. Я не знал, куда деть это чувство.
Он не читал — он пил эти строки. И мне казалось, что даже не столько для меня, сколько за меня. Я сидел, глупо разинув рот, и ловил дыхание, которое было чужим и своим одновременно.
И от этого внутри всё сжималось и горело — так, что невозможно было отличить жар вечера от жара под кожей. В груди вдруг шепнулось: мой. Я испугался этого слова и спрятал его глубже.
Текст был простой, почти голый. В нём говорилось о городе.
О страхе, который подбирается. Что язык отнимают не приказами, а мелочами: насмешкой и едкими шутками в газете, чужим смешком на улице, кривым взглядом за спиной. И стыд вырастает раньше, чем желание.
Как в школах говорят «не смотри туда», а в газетах пишут «такое у нас не бывает». Как на семейных ужинах темы заминают до сухого кашля. Как в голосе отца слышится предупреждение даже там, где должно быть обычное «как дела».
Как мать, поправляя воротник, может сказать всё — одним движением руки, которое означает: убери себя, спрячь.
И главное — о том, как нас учат не касаться. Ни руками. Ни даже глазами. Будто бы сами взгляды уже могут быть преступлением.
Я слушал — и чувствовал, как слова липнут ко мне. Они тянулись по коже, обволакивали грудь, пробирались под ворот, к самому горлу.
Я сглотнул, и звук показался слишком громким. Захотелось прикрыть рот рукой, но я боялся пошевелиться. Ладони взмокли, я сжал их в кулак, чтобы Мурат не заметил.
Где-то внутри шёл гул.
Внутри было тесно, как в самой душной комнате, где не открываются окна. Потому что в его голосе звучало именно то, чего я боялся больше всего: что молчание — не мой выбор, а выученная поза.
Он дочитал.
Бумага в его пальцах дрогнула. Небольшая пауза — я сглотнул.
— Тебе… не страшно писать такое? — спросил я. Голос сорвался, прозвучал тоньше, чем хотелось.
Он повернулся.
На этот раз не как тогда на балконе, не сверху вниз.
Прямо.
В лицо. В зрачки.
— Страшно, — сказал он. — Но если не писать, будет только хуже.
Я машинально кивнул и в горле всё пересохло. Хотелось пить. Хотелось уйти. Остаться.
— Отец бы убил меня, если бы узнал, что я это читаю, — выдохнул я.
Мурат усмехнулся. Он даже не удивился.
— Может, поэтому ты читаешь это со мной, а не с ним.
Я хотел что-то ответить и раскрыл рот, чтобы оправдаться, но язык прилип к нёбу. Вышло только короткое «я…», и всё.
— Не извиняйся, — перебил он. Голос стал твёрже. — Здесь никто не извиняется. Только делают вид, что не слышали.
Снизу поднималась густая вечерняя жара, настоявшаяся на пыли и травах.