ЖАНРЫ

История любовных побед от Античности до наших дней
Шрифт:

Здесь-то и заключается существенное новшество. Ведь использование неловкости как средства достигнуть вожделенной цели отнюдь не назовешь беспрецедентным приемом. Тип робкого воздыхателя, который соблазняет, отрекаясь от своей лучезарной и победоносной мужественности, — старинная тема, каждая эпоха ее обыгрывает на свой манер. Согласно классической схеме, мужчина стремится выступать в роли покровителя, он обольщает так же, как охотится или сражается, — показывает свою силу. Но наряду с неотразимостью продубленных ветром моряков и обожженных солнцем воинов Овидий ведает и непостижимую притягательность болезненных, бледных, изможденных бессонницей воздыхателей. Согласно представлениям римлян о любовном безумии, все это признаки терзаний, переживаемых в честь возлюбленной.

Изощренность техники обольщения пробуждает недоверие — тем трогательней неуклюжесть поклонника. Приемы такого рода были известны еще Корнелю, порукой тому «Комедия Тюильри» (1635). Аглант, преследуемый авансами соседки, которую не любит, пытается уклониться от скучного разговора, ссылаясь на свою застенчивость. Флорина же, напротив, усматривает здесь доказательство любви. «Рассудочных бесед всегда фальшивый строй / Претит влюбленному, он с раненой душой / В смятенье мечется, но хоть мятежны сны, / Его томящие, слова его честны» (акт III, сцена 3). Если вспомнить Руссо, разница в том, что Аглант, в отличие от него, не гордится своей неловкостью, а, напротив, видит в ней лишь признак своей незаинтересованности.

Искренность, неловкость, слабость воздействуют тем сильнее на фоне ломания пресыщенных обольстителей, ошеломленных такими предпочтениями партнерш, которые будто и не знают правил их игры. У Мариво в «Двойном непостоянстве» Фламиния порывает со всеми тонкостями амурного обихода, найдя сердечное обновление во встрече с простодушным Арлекином: «Сказать по чести, принц прав: у этих маленьких людей в любви такой подход, что устоять невозможно».

Притворная наивность оборачивается парадоксальной хитростью соблазнителя. Мари Шарпийон разыгрывает перед Казановой кающуюся обольстительницу, но сам-то он разве не пытался влюбить ее в себя, именно для этого отказываясь приударить за ней? Вальмон использует аналогичное оружие против президентши де Турвель, и Фламиния советует то же Лизетте, мечтающей очаровать Арлекина: никакого кокетства, гримасок, ни одного легкомысленного или опрометчивого жеста, ни малейшей аффектации в поведении: наплевать на все милые небрежности, нежности, ужимки, остерегаться лукавых взоров, беспечных или заносчивых поз, вызывающих острот, дерзких выходок, наигранного тона. «Надобно, если угодно, не давать никакой воли всем этим приятностям». Так что же остается? Все эти бесчисленные кадрежные ухватки следует заместить искренностью, столь же незамутненною, как само слово, каким ее обозначают.

Это недоверие проявилось в «Саде честной любви» (до нас дошло несколько его изданий, следовавших друг за другом на протяжении столетия). Старейшее из них датировано 1709 годом, в него включен наряду с прочим короткий эпистолярный трактат, выдержанный в традициях секретарской переписки века минувшего. В более позднем издании 1784 года этих писем уже нет. Зато здесь публикуется образчик письма, призванного принудить адресата к молчанию: «Сударь, для влюбленного Вы слишком красноречивы, та чрезвычайная страсть, которую Вы якобы питаете ко мне, способна выражаться лишь беспомощным языком; это вселяет в меня уверенность, что на сочинение прекрасного письма, присылкой коего оказали мне честь, Вы потратили больше времени, нежели на терзания любви, каковою, по Вашим словам, Вы ко мне воспылали».

Дополнительный шаг в освоении темы делает Жан-Жак своим приведенным выше примером. Отказ от кадрежа не только оборачивается источником соблазна, но и сам соблазн осмысляется на новом уровне, открывая путь к высшему сладострастию, к наслаждению не тела, а сердца. Отказ при этом абсолютен, ведь речь идет о воздержании не только от видимых проявлений любовной осады, но еще и от самих приключений, которые становятся возможны в итоге.

Этот миф о «вознагражденной добродетели», если похитить у Ричардсона подзаголовок его «Памелы», воплощается в празднике розы, «изобретенном» в 1766 году графиней де Жанлис. Сара Маза усматривает в нем идею «антиобольщения»: та, что устояла перед соблазнами, осталась девственницей, обольстительна самой своею добродетелью — или, если выразиться прозаичнее, тем приданым, которым ее одаривают важные дамы, блуждающие по собственным землям, безрассудно ища в деревнях пастушек, похожих на тех, кого видишь в Комической Опере. Зато карикатуристы на сей счет не заблуждались. У Кармонтеля благотворительница опасается, что ее скромница, которой придется вручить награду за выдающееся целомудрие, окажется «страшна, как смертный грех», разу нее нет любовника. Она тревожно расспрашивает об этом кюре, которому поручено произвести отбор кандидаток: «Они все дурнушки, не так ли, милый пастор?» — «Можно сказать, что их украшает очарование добродетели». — «Ах! Я так и знала, это наверняка жуткие уродины!» В принципе предполагалось, что девушка, заслужившая награду, сможет выйти за того, кого любит, а не искать богатого мужа, который взял бы ее бесприданницей. Но не было ли это на деле всего лишь заменой личной прелести привлекательностью приданого и самой добродетели — ценности, на которую общество того времени напирало весьма старательно?

Таким образом, борьба с традициями обольщения имела и политический аспект. Это было реакцией на отклонение, свойственное нравам предыдущей эпохи, когда любовное завоевание, наряду с войной и охотой, воспринималось как одно из развлечений знатных сеньоров. Разве Дидро не связывал к тому же галантность с монархией? В стране с деспотическим правлением галантности нет, поскольку и мужчины не свободны, и женщины не могут проявлять свою власть. Но выяснилось, что и при демократии галантности нет места, ибо теперь мужчины слишком добродетельны, а их манеры «жестки и грубы». А вот «при таком правлении, когда один занимается делами всех, — замечает Дидро в статье «Галантность», написанной для «Энциклопедии», — праздные граждане куда больше посвящают себя общественной жизни, у женщин здесь больше свободы, мужчины приобретают умение нравиться им, и мало-помалу формируется то искусство, которое можно назвать искусством галантного обхождения».

Добродетельный протест против испорченности нравов, внезапно вспыхнувший в тогдашнем обществе, возник отнюдь не во имя любви. Мыслители отдавали предпочтение браку без страсти, уподобляясь в том гуингмам, этим лошадям-философам из «Путешествий Гулливера». Таков брак Юлии с господином де Вольмаром в романе Руссо. Таков, без сомнения, лучший вариант для какой-нибудь из награжденных скромниц, заслужившей свободу выбирать себе партию по вкусу, но лишенной возможности когда-либо узнать, вправду ли парень, милый сердцу, но не посчитавший нужным приударить за ней до ее обогащения, готов теперь жениться не только ради денег. И по всей видимости, на такой же брак решилась юная Манон Флипон, боявшаяся, как бы не совершить выбор под влиянием одного лишь зова плоти.

Эта последняя, которой предстоит прославиться под именем мадам Ролан, хорошо чувствовала связь между обольщением и властью. Она не пожелала, уподобясь монарху, иметь вокруг себя «двор». «Я ненавижу любезников настолько же, насколько презираю рабов», — пишет она в своих «Мемуарах», созданных в дни ее заточения. Если она и признает за собой желание нравиться, то лишь в силу того шарма, который придают ей чистота и строгость ее принципов. То есть ценности, отрицающие фривольность «старого режима», который она осуждала уже в 17 лет, в пору, «когда добродетель уважают меньше, чем талант». Об этом она писала своей подруге Софи: «Оба пола взаимно портят друг друга своим желанием нравиться, которое всегда опасно, если потворствует слишком легкомысленной манере общения, подогреваемого тщеславием и располагающего к крайней фривольности». Вскормленная мечтаниями о Римской республике, она всем сердцем желала, чтобы нравы изменились.

Для этих мужчин и женщин, что сделали революцию, обольщение — ловушка, сеть, в которую нас заманивает мир. Оно маскирует правду индивидуальности подобно тому, как галантная дама, «восседая на престоле целомудрия, несет в себе свою дерзость». Поэтому, когда заходит речь о выборе мужа, Манон без колебаний объявляет, что «внешность ей абсолютно безразлична, право на ее интерес имеют только характер, чувства, образ мысли, лишь они могут побудить ее решиться». Она и сама не претендует на то, чтобы «пленить его только своими прелестями». Она рассчитывает, что Провидение и благоразумие родителей избавят ее от дважды вдового негоцианта или провинциального врача, который по возрасту почти вдвое старше нее. Но разум запрещает ей отвергнуть их по причине одного лишь физического неприятия: «Никогда внешность не будет для меня решающим обстоятельством».

Буржуазия, без ума влюбленная в добродетель, проливавшая слезы над «Новой Элоизой», отвергла регламентированную социумом комедию любовного сближения во имя искренности. Вслед за Дидро она полагала, что средоточие всех наших бед в том, что естественное состояние человека искажено вторжением в его внешний и внутренний обиход всяческой искусственности и фальши. «Тогда его поиск счастья будет устремлен к прозрачности сердец, простоте, правде, причем с одновременными попытками вывести из игры тело, как свое собственное, так и чужое», — пишет Доминик Годино. Но возможно ли это, желательно ли? Ведь в сердца можно проникать посредством речей, не так ли? Разве мы не рискуем, как в «Опасных связях», обмануться, когда перед нами разыгрывают комедию искренности? Как бы то ни было, потребность в чистосердечной открытости присуща не только девушкам, ищущим ответа на вопрос, сколь они сильны по части обольщения. Это еще и политическая ставка поколения, желающего порвать с лицемерием «старого режима». Шарль-Луи Руссо, депутат от Тоннера и автор «Эссе о воспитании и гражданском и политическом существовании женщин согласно Французской конституции» (1790), тоже ополчается на родителей, которые, заботясь об удачном замужестве дочери, подстрекают ее к кокетству, учат приемам, какими можно привлечь взоры мужчин и возбудить их желания. Скомпрометированный развратным веком, «кадреж», даже с самыми благими намерениями, представляется в ту эпоху чем-то чуждым республиканским добродетелям.

ОБОЛЬЩЕНИЕ ПО-ЖЕНСКИ

Женщина, первой открывающая свои чувства, во все времена считалась распутной. «Та, что способна об этом просить одного, никому не откажет», — изрекает персонаж Корнеля. Эта концепция остается неизменной и в XVIII веке. Конечно, распутство перестало считаться преступлением, однако мужчина, к которому обратились с подобной просьбой, избавлен от обязанности быть щепетильным. «Ныне, — рассуждает Мерсье, — некоторые женщины от безделья, из любопытства, а главное, из самолюбия не отказывают себе в праве атаковать первыми. Но установления природы из-за этого не перестанут быть нерушимыми; мужчины имеют право на отказ, или же все сводится к мимолетной интрижке». Так и юный принц де Линь, любви которого домогались «негодницы из Оперы», без малейшего стеснения разрушал их «прожекты», отнюдь не отказываясь попользоваться их милостями. «Не любя этого рода положений, — писал он, — я полагал, что они — тот единственный случай, когда позволительно быть скорее плутом, нежели простофилей».

Поделиться с друзьями: