Мокрой зимы всепогодные сводкинам объяснить на прощанье готовыневероятность мечты-первогодки,важную бедность последней обновы.В старой усадьбе бессмертные липынас пропускают едва на задворки,но присмиревшие, как инвалиды,шепчут вдогонку свои поговорки.Вот и стоим мы над белым обрывоммутном отливе последнего света.Было безжалостным и справедливымвсе, что вместилось в свидание это.Все, что погибло и перегорело,и отравило последние стопки.Вот и стоим на границе раздела,как на конечной стоят остановке.Вот почему этот мокрый снежочексклеил нам губы и щеки засыпал,он, как упрямый студентик-заочник,выучил правду в часы недосыпа.Правду неправды, удачу неволи —то, что отныне вдвоем приголубим.Не оставляй меня мертвого в поле,даже, когда мы друг друга разлюбим.
СТИХИ О ФОРТУНЕ
Под крупные проценты бери, пока даютПоблажки и презенты — а там, гляди, убьют.Когда совсем не спится, гуляю по ночамЗа улицей Мясницкой, где банк и Главпочтамт.Когда-то жил напротив я со своей семьей,Но, что-то там напортив, я не пришел домой.И жизнь пошла по новой, и я остался цел,То лаской, то обновой замазывая щель.Что отняла — вернула, чтоб не был я сердит.Как будто бы фортуна открыла мне кредит.Среди зимы и лета мой ангел не зевал,Паденье самолета нарочно вызывал,Устраивал попутно крушение такси,Чтоб не было обидно до гробовой доски.Чтоб я ценил удачи чужое ремесло,Мне так или иначе везло, везло, везло.На темные припадки, на бедную хвалу,На скользкие лопатки, прижатые к стеклу.От улицы Мясницкой до Сретенских воротСреди толпы мне снится шестидесятый год.И молодость и смелость у времени в глуши,И эта малость — милость единственной души.
ПЕРВОЕ ИЮНЯ
Что сегодня? Первое июня —первое июня навсегда!В доме спят, и светом полнолуньячерная заполнена вода.Поезда перебегают к югу,промывает небеса Гольфстрим…Протяни во сне, товарищ, руку,этой ночью мы поговорим.Зеленью, куриной слепотоюзарастает поле под окном.Первое июня молодоеничего не знает ни о ком.Две собаки дремлют на веранде,птица притаилась под стрехой.Что же вы, товарищ? Перестаньтеплакать на рассвете. Бог с тобой!И пока мы не проснемся оба,дорогой товарищ, лучший друг,колыбель качается у гроба,целину распахивает плуг.Корни неба и земли едины —скоро в этом убедятся все…Истребители и серафимытарахтят на взлетной полосе.
УЗЕЛ
Е.С.
Мы жили радом. Два огромных дома,по тысяче квартир, наверно, каждый,не менее. И оба знаменитыв столице этой брошенной и нынесчитающейся центром областным.Нас разделял унылый переулок,как и дома, изрядно знаменитыйодной из самых популярных бань.А для меня еще старинной школой,построенной купечеством столичным,как говорили, лучше всех в России…За девять лет я кончил десять классов(поди, не всякий эдак отличился!),но, впрочем, не об этом речь совсем.Мы жили рядом. Я звонил в любоеиз четырех времен, объявших сутки,и, кажется, на сто моих звонковона не подошла четыре раза,ну, пять, ну, шесть, но все-таки не больше.Я назначал свиданье в переулке,давал ей четверть часика на то, чтоу женщин называется порядком,и выходил. Она уже ждала.Она всегда уже была на месте.И это почему-то восхищалои восхищает до сих пор меня.Она приехала в мой город из Сибири.В ней, очевидно, проступало счастьеот жизни у Невы и Эрмитажа,дворцов Растрелли, чуда Фальконетаи кучи просвещенья и красот.Я выходил из подворотни иглядел на полноватую фигурку(чуть-чуть, ведь в этом что-то есть —при должном росте, правильной осанке,два лишних килограмма — не беда!)Мы посещали садики, киношки,пустующие выставки и простомне милые пустынные места —как, например, Смоленку, Пряжку, островАптекарский и тот кусочек взморья,что неизвестен, издавна запущен,завален ржавыми, сухими катерамии досками соседних лесопилок,и всяким хламом, — знаете его?За стадионом он напротив стрелки.Мы что-то ели, если были деньги,то покупали красное вино(она другого и не признавала),и возвращались на речном трамвае.Мы поднимались на второй этажв мою запущенную комнатушкуи пили чай, который я умелзаваривать по старому рецепту.И я всегда, всегда, всегда, всегдаодну и ту же доставал пластинку,и радиола долгими часами ее играла.Горела лампа в пестром абажурегустым и сладким светом. Вечерело.Она вытягивала ноги и просиламой старый свитер — было зябковато,когда мы выпускали дым в окно.И было так спокойно. Никогдамне больше не бывало так спокойно.Шипел адаптер, разлетался дым,часы постукивали на буфете.Я твердо знал, пока она со мной,покой и ясность, медленная сила,как плотная свинцовая защита,вокруг меня. Сибирская Диана,чуть утомленная прогулкой и охотой,при тусклом свете затаенной лампыона была охраной мне, онаодна за нас двоих хранилапокой, в котором бодрствует душа.Когда я открывал глаза, то виделореховые волосы ее,лежавшие и медленно и тяжко.(Хотел бы описать точнее, ноне получается.) Тяжелая прическа,напоминавшая античный шлем,тем более, что были там и прядисветлее прочих, словно из латуни.Овальное курносое лицо,две родинки на твердом подбородке,и, Боже мой, зеленые глаза.Совсем зеленые, как старое стекло,того оттенка зелени, который,по-моему, синей всего на свете.Тогда мы заводили, не спешаполубеседу, полуразвлеченье:«Послушай, если сможешь, —она вдруг говорила, —поедем в воскресеньехоть в Гатчину или куда захочешь.Я в Гатчине была назад полгода.Какой там парк запущенный, дворцовый!Я там нашла еловую аллею,и если ты со мной поедешь,до смерти не забуду этих елок».И слово «смерть» она произносиласерьезно и при этом улыбаласьмне уголками губ и поправляла прядь.И я не знал еще, что всякий день и час,не связанный в томительный и тесный,неразделимый узел соучастья,есть попусту потерянное время.А впрочем — тут правил нет!Ведь я любил ее. И я об этомузнал потом…
В ПАРКЕ
В. Кирсанову
В закрытом на просушку паркедля разыгравшейся овчаркиразбег и холоден и мал.Ее хозяин смотрит хмуро.«Все прочее литература», —я раньше это понимал.Среди песочниц и детейвсе в том же парке через месяцслезает белочка с ветвей,через скамейку перевесясь,берет орех. Толпа глядити что-то понимает тайно:жизнь не пуста и не случайна.Вот то-то же. Толпа следит.Молчанье на ее лице,в начале Слово и в конце.
«Все незнакомо в этом доме…»
Все незнакомо в этом доме,все тихо.Из окон вместо окоемавидна Плющиха.На кухне кактус, в ванной свечка,бутыль томата.А на окне горит сердечкогубной помады.Ты столько белого надела,как на причастье.И неужели ты успелак стеклу прижаться.Повсюду складки и застежкилежат волнисто.Переступить их осторожнои завалиться:на мятом валике, на пледе,на одеяле,чтобы твои сухие плечизапотевали.Мы ничего не упустили,мутясь в рассудке,все, что имели, уплатилиза эти сутки.Теперь уже не откупитьсядобром и кровью,осталось нам распорядитьсясвоей любовью.
ОЗЕРО ПЮХАЯРВ
Г.Е.
Вечер с красным вином в нигде.Автопортрет в проточной воде.Поднимешь глаза — и мелкой волнойсмывается все, что было тобой.Усталый и толстый остался на дне;он стал водяным — и доволен вполне.А кто-то шарахнул по мокрым мосткамлетучею рыбой к ночным облакам.
«MELENCOLIA» ГРАВЮРА АЛЬБРЕХТА ДЮРЕРА
Подойди к подоконнику,Обопрись, закури.Теплота потихонечкуРастворится в крови.Все тесней и мучительней,Все сильней и больней,Глубже и возмутительней,Лучше, больше, умней.Чудеса меланхолииОкружают тебя.Волоски колонковыеУкрашают тебя.Хочешь — маслом и темперой,Хочешь — сильным резцом, —Но чем дальше, тем жертвеннейСвязь твоя с образцом.На гравюре у Дюрера,Где волшебный квадрат.Только, чур его, чур его!А не то — замудрятЭти числа и символы.Лучше жить в простоте,Хоть она непосильнееВременами, чем те,Что тесней и мучительней,Все сильней и больней,Глубже и возмутительней,Лучше, больше, умней.
«За Смоленской церковью…»
За Смоленской церковьюна немецком кладбищесквозь решетку редкуюпрохожу, гуляючи.Вижу фиолетовыйсвет над краем гавани,точно бертолетовойсоли полыхание.Что ж не стал я химиком,химиком-механиком?А хожу на кладбищенепутевым странником?Ветреная молодость?Молодые прения?Голубая ведомость —годовая премия.И прошло, и сгинулонад рекой Смоленкою,только душу вынуло,сдуло легкой пенкою.Позабыл могилы япольские, немецкие,и цеха унылые,и слова простецкие,и опять приходитсямне ходить на кладбище,и водить, как водится,за собой товарища.Только ты красавица,умница, художница,и тебя касаетсято, что мне не можетсявечерами летними,светлыми и хмурыми,меж крестами ветхими,склепами, амурами,встречами короткимии смертями долгимина траве кладбищенскойс колосками колкими.
30 ДЕКАБРЯ
В новогодних сумерках московских —чвак и чмок.Вот бреду я вдоль витрин раскосыхпод снежок.Ты мне говоришь: «Уже недолго —наш чердак».Мех намок, и так тепло и колко.Видишь флаг?А за ним прожектор в поднебесье?Но молчок!А на Патриарших конькобежцы —чик и чок.Вот придем и разогреем чаю,ляжем спать.Ангел мой, я и сейчас не знаю,что сказать.Погоди, наступит год богатый,схлынет бред.Завернись тогда в густой, мохнатыйстарый плед.Прислонись последний раз щекоюнавсегда.Я хотел бы умереть с тобою?Нет и да.
ЗАБЫТЫЙ ФИЛЬМ
Смирновым
На занюханной студии в пустом кинозалеравнодушный механик крутит старую ленту.Ничему не радуйся поначалу,не ищи исчезнувшее бесследно.Просто ты попал в густую халтуру —режиссер уволился, оператор в запое,и не вздумай пожаловаться сдуру,будто кто-то там нехорош собою.Все прекрасно — особенно та девицав откровенном купальнике на старинном пляже,а за нею с ухмылкой рецидивиста —некто в кепке, годящийся ей в папаши.Почему он хватает ее за плечи?Никогда я не вел себя так развязно.А она отвечает: «А ну, полегче!»Но видать по глазам, что на все согласна.Что-то припоминаю, что-то припоминаю…В результате, конечно, она его выдаст,но из этого, как я понимаю,все равно ничего не выйдет.Что за актеры? Это не актеры.Значит, это хроника? Нет, это правда.Сколько можно? Полфильма идут повторы.Ах, упрячьте всю эту муру обратно.Но составьте мне кадрик на память, ладно?Как оборванный ящеркой хвост судьбины,вечный призрак, светлеющий ненаглядно,место встречи истины и картины.