Крах Обоятелей
Шрифт:
– По определению! Вы хорошо разбираетесь в иудаизме? Не отвечайте. Знаю что плохо. Я и сам без раввина путаюсь. Он был неприемлем для нас изначально. Понимаете, Рауль – если очень, очень, очень, просто – для еврея весь мир, вся Вселенная держится на 10-и цифирях и 22-ух буквах еврейского алфавита. Это такие кирпичики, из которых построена вся крепость мироздания. Здесь неприемлемы не то, что изменения, недопустима даже мысль о них. Тора священна; это цитадель еврейства и иврита, и любое посягательство на ее целостность разрушает всю здание в целом; всю её гармонию. И вот появляется очень симпатичный еврей, который говорит на арамейском, и о Боже, заявляет, что разрушит Храм и в три дня построит новый! Скоро его ученики, опять же на арамейском и греческом, сформируют новое учение; Вдумаетесь только, и вы поймете, что для еврея это неприемлемо ни при каких обстоятельствах. Во первых, это разрушает все наши догмы. Мы веруем, что Ашем* все дни творения держал перед собой Тору; что передал её Моисею; и, что не будет для нас «другой Торы от Творца». Вы знаете, что евреи отмечают трауром день перевода Торы на греческий? Это не просто расстроенный рояль. Для нас там все звучит фальшиво. Таргум!* А тут вдобавок ко всему, он объявляет себя Богом…. – с выражением ужаса на лице, Яков Моисеевич простер руки к небу. – Конечно, мы его отвергли. Некоторые наши учителя говорят, что с помощью непроизносимого имени господа можно привлечь к себе внимание, и даже покорить мир, но нельзя, даже с помощью самых сильных заклинаний, обмануть Бога… Не надо обманываться… Вы не обижайтесь, Рауль. Вы спросили, я ответил..
4
Андрей
Саратов 1979
С началом бракоразводного процесса родителей, ничего кроме опустошения, Андрей не чувствовал. Это был сложный период его жизни. Ни боли, ни обиды, только бессилие, от которого опускались руки. Семья, исключительная территория его детства, распадалась. Больше нельзя было скрывать, холодного, пока негласного отчуждения родителей. И вот, внешние приличия были отброшены и двое самых дорогих ему людей обрушили друг на друга всю злобу мира. Когда взаимные обвинения приняли абсурдный характер, развод стал неизбежен. Прекрасно зная мать, ту тщательность, и даже мелочность, с которой она устраивала свои дела, Андрей понимал, разъезд будет долгим и тяжелым. И главной причиной промедления родителей, конечно, будет он. И в этом было много правды. Признавая разумом право каждого из них на новые отношения, сердцем он все это отвергал, и не желая занять чью либо сторону, молча ждал.
Первым решился отец… Долго ходил перед дверью его комнаты, пока, наконец, не постучал, и робко войдя в комнату, не поднимая на него глаз, сел на стул.
– Не знаю, с чего и начать? – застучал он пальцами по коленям. – Так получилось, что я встретил женщину, которую полюбил. В общем, я ухожу к ней. У мамы тоже будет новая семья. Мы договорились дождаться твоего совершеннолетия, но ее будущего мужа назначили послом в Швецию. Им необходимо оформить отношения. Я понимаю, насколько трудно все это осмыслить, но ты уже достаточно взрослый парень и должен все это принять. Ты должен…., – не закончив фразу, отец встал и нервно заходил по комнате. За дверью послышался шорох и Андрей понял, что мать слушает их.
– Квартиру мы решили оставить тебе, а так же часть сбережений, из которых, ежемесячно, будет отчисляться определенная сумма на твое содержание. Мама должна сопровождать этого человека, иначе его не выпустят, а я… Ты же знаешь, я постоянно мотаюсь между Москвой и Новосибирском, поэтому будет лучше, если ты окончишь школу у дедушки, в Саратове. Это все….
В ту же секунду Андрей услышал, как всхлипнула за дверью мать, но это уже мало что значило. За него всё, и окончатель-но решили.
Он ждал этого объяснения и потому был к нему готов. И все же, внутри что-то оборвалось. Почувствовав приступ бесконечного одиночества, и жалость к себе, он понял, что его детство, безоблачное, беззаботное детство, осталось в прошлом. Что он отныне предоставлен самому себе, и надо приспосабливаться к новым и не простым реалиям.
Андрей промолчал, но для себя решил, что не будет мотать сопли на кулак. На следующий день, собрав из вещей лишь самое необходимое, никого не предупредив, он вызвал такси и уехал на Павелецкий. Потолкавшись в очереди, взял билет до Саратова и устроился у окна СВ*.
Длинная лента вагонов с ленцой глотала пассажиров в свою прожорливую утробу, и когда скрипнув колесами и лязгая сцепками, состав медленно заскользил в объятия туманом растекающегося вечера, он зашторил окно и забился в угол пустого купе.
Его бегство не было ребячеством. Просто, он не хотел жутких сцен расставания, прекрасно понимая, что отныне любые попытки ухватиться за прошлое, принесут лишь разочарование и боль.
Ну, что за странная штуковина семья? – под стук колес ду-мал он. – И почему, даже родители так эгоистичны? Крушат не размышляя, отставляя за собой развалины. А как же он? Кто дал им право, вот так запросто, жертвовать им? Он задыхался от обиды, и эта мысль казалась ему настолько невыносимой, что он чуть не расплакался.
Но что, собственно, случилось? Распалось родительское гнездо? Так он и сам, рано или поздно покинул бы его. Может, он просто испугался жизни? На самом деле, в его новом положении были и плюсы; в первую очередь – свобода. Теперь, он без оглядки на кого либо, мог строить свою собственную жизнь. И все же! Это грустно, когда вот так заканчивается детство…
Темнело. Вагон, слегка покачиваясь, убаюкивал… Боль отступала. В незаметно опустившуюся ночь, он въехал в мирном, где-то даже, безмятежном состоянии. И уже засыпая, в граничащем со сном сумеречном сознании, он успокаивал себя тем, что никого и никогда не будет мучить болью; что никого и ни за что, не будет любить.
Ему снилось море; и невыносимо голубое небо, по которому скользила чайка. Белая птица, стремившаяся летать выше и быстрее остальных. Когда, ранним осенним утром, он сошел на неприветливый, встретивший его мелким дождем перрон вокзала, он уже был спокоен и необыкновенно целеустремлен. Оплаканное детство осталась в прошлом, а будущее, он не собирался начинать со слез.
С «саратовским» дедом Андрей был на короткой ноге, впрочем, как и с «кавказским». Он называл его по-разному – «Седой», «Старик», «Князь»; кавказского, чаще «Горцем». Оба баловали его, с раннего детства позволяя то, что больше не позволялось никому. При очевидной разности характеров, он любил обоих. Оба личности незаурядные, оба лидеры, с огромным жизненным багажом за спиной. С их помощью можно было легко составить самую полную картину мира.
Деда дома, он не застал. И просто завалился в его кресло, досыпать. И хотя, кабинет был особой зоной, закрытой для посторонних, он мог себе это позволить.
В просторном помещении, с антикварной мебелью, и архаичным духом, во всем чувствовался особый колорит. Дед не дал полностью выхолостить пространство старого особняка, вытравить замысел строителей; бережно восстановив лепнину, и потрясающий камин во Врубелевском стиле. Высокие потолки, резные двери, вытянутые арочные окна, складывались в замысловатую шкатулку, особой ценностью которой, был выдержанный свет. Фамильная мебель, чудом сохраненная в тяжелые времена испытаний, завершала атмосферу древностей. Прошлое, здесь, расширяясь в бесконечность, обретая особое звучание и смысл.
Но главной ценностью этого провинциального пространства, Андрей считал самого деда, каким-то чудом уцелевшего в горниле лихолетий. Ровесник века, очевидец всех его потрясений, он одновременно был и его свидетелем и летописцем. Он, даже, успел повоевать в «Белой Гвардии», эвакуировавшись вместе с её остатками из Крыма. Вернувшись после вынужденной эмиграции, пережил времена репрессий, прошел Вторую Мировую и демобилизованный, после тяжелого ранения, писал никому не нужные исследования творчества Достоевского. Андрею, он напоминал, выжившего неким странным образом динозавра, так и не вписавшегося в настоящее, и сумевшего сохранить в своем замкнутом мире доисторический быт. Глубокая религиозность, тщательно оберегаемое достоинство, которое все путали с высокомерием. В сталинские времена, за ним закрепилась репутацию «скрытого врага». Многие, и справедливо, называли его белогвардейцем, что было для него несомненной похвалой. Действительно, он плохо вписывался в систему, с ее лубочной, нашпигованной дешевой пропагандой, атмосферой. И всем своим поведением подчеркивал это несоответствие.
Среди собратьев по перу его не жаловали, считая человеком чуждым, и глубоко антиобщественным. Что и должна была, подчеркивать его «достоевщина» – вредная и глубоко реакционная чушь. И в соответствии с духом времени, бдительные «доброжелатели» забрасывали письмами соответствующие органы, требуя покончить с многочисленными фактами разнузданного «антисоветизма». Как выяснилось позже, «возмущенная общественность» требовавшая реальной расправы, имела конкретные имена и фамилии, сплошь из окружения «близких друзей».