Лагерь и литература. Свидетельства о ГУЛАГе
Шрифт:
Отношения между главной надзирательницей Лангефельд и комендантом, начальником лагеря и вновь назначенным «трудовым инспектором» Дитманом становились все более напряженными. Обе стороны усердно собирали друг на друга компромат. Лангефельд знала о бесчисленных случаях коррупции и хищений, затрагивающих всю верхушку СС, а те, как мне тогда казалось, пытались доказать, что главная надзирательница не справляется со своими обязанностями (BN 253).
Прислали наблюдателя, «гестаповца Рамдора. Его шпионская сеть ширилась день ото дня». Он наводит ужас на женщин, избивая их и вымогая признания.
Происходившее в лагере Бубер-Нойман изложила таким образом, чтобы записываемые наблюдения давали повод вспомнить имена целого ряда действующих лиц. Каждое названное имя сопровождается оценкой. Она выделяет особые случаи: например, вышеупомянутую надзирательницу Лангефельд, у которой она работает машинисткой, Бубер-Нойман пытается переубедить при помощи все более настойчивых аргументов, выступая в роли нравственной инстанции и побуждая пока еще сомневающуюся начальницу к поступкам вроде «отказа от перевода в штрафной блок». Затем ее саму арестовывают за сокрытие «приказов о наказании» и приговаривают к заключению в темном карцере.
Этот эпизод с карцером, где она проводит два месяца под неусыпным наблюдением садистки надзирательницы, имеет черты отрывка из gothic novel. Ее мучают голод, боль, холод, а также сны и беспокойство об ослабевшей подруге Милене. Не сознавшись в коммунистической агитации на повторных допросах, она навлекает на себя приговор к отправке в Освенцим. «Мне казалось, будто в щели тюремного окна проникает запах горелого мяса. Или мне только мерещится из страха перед Освенцимом?» Перестукиваясь с соседкой, она узнает, что за зданием тюрьмы начал работу «новый крематорий» (BN 264).
Из описания времени после карцера становится ясно, что условия ухудшились; она рассказывает о ситуациях, когда ей приходится помогать другим: например, лежа почти при смерти из-за фурункулеза в «палате смертников», она прячет под одеялом приговоренную к газовой камере узницу, которая, хотя ее не обнаруживают, выскакивает сама, узнав, что в газовую камеру сейчас отправят ее мать.
После нового попадания в темный карцер она, не вполне здоровая, переживает некое «помрачение», сопровождаемое чарующими снами о далеких пленительных краях со счастливыми свободными людьми, – своего рода онейрическое помрачение, которое не покидает ее даже после выхода из карцера, где она провела в темноте несколько недель. Лишь странный вид заключенных в ярких, подчас элегантных, необычного кроя, однако снабженных метками на спине платьях вернул ее к реальности. Она узнала, что заключенным раздали одежду убитых, которая почти заменила собой робы.
Из-за ослабленности она избежала задействования на таких вселявших страх работах вне лагеря, как труд на производстве боеприпасов или строительстве аэродромов, и была отправлена на работу в лес, которая оказалась вполне сносной благодаря дружелюбным надзирательницам:
Утро выдалось туманное, и деревья, мох, бурые листья покрывала легкая изморозь. Я и забыла, как это чудесно – ступать по мягкой лесной почве, где утопает нога и хрустят сухие ветки (BN 270).
Лесное счастье оказывается недолгим; она попадает в пошивочную мастерскую, то есть на крупное производство, чьи функции, структуру и организацию описывает в своем обычном для отрывков о лагерных учреждениях стиле в главе «Умершие и выжившие». Но даже в воспоминаниях смерть Милены предстает тем моментом, когда она начала отчаиваться и терзаться вопросом: «Зачем жить дальше, если Милена должна была умереть?». От отчаяния ее спасают письма, в частности от родственника, который не только связывает ее с прежней жизнью, но и информирует, например, о секретном оружии «Фау-3» при помощи посылок с зашифрованными сообщениями, но прежде всего – художественные репродукции, которые отправителю удается спрятать в одной такой посылке: цветные репродукции «Рыбацких лодок» и «Подсолнухов» Ван Гога и «Домика на Сене» Ренуара. Невероятное зрелище, ведь она уже много лет не видела произведений искусства. Неудивительно, что эта акция спасения ей запомнилась. В другой раз она получает расписные пасхальные яйца, миниатюры на которых изображали любимых животных ее детства, а одно поразило миниатюрой «Персей и Андромеда», где Персей представал воином-драконоубийцей. Она поняла смысл: Третьему Рейху грозит смертельный удар. Тайные послания миниатюр поддерживали ее и еще нескольких посвященных.
Описания учреждений и хода работ прерываются (аналогично манере изложения в карагандинской части отчета) акцентами на таких событиях, как внезапные аресты и посадки в темный карцер, переводы в другие места, смерти, теплые или неприязненные контакты с другими заключенными, нападки лагерного персонала. Вот что, например, происходит в пошивочной мастерской на так называемом промышленном дворе:
Самым лютым зверем в пошивочной мастерской № 1 был унтершарфюрер Биндер. На охоту он обычно выходил еще до полуночи. Стрекочущий шум вдруг заглушался его скотским ревом. На мгновение машины останавливались, и женщины в ужасе поднимали глаза. Встав перед жертвой, которая работала недостаточно быстро, у которой получался кривой шов или которую он за что-нибудь невзлюбил, он орал: «Эй, эй!». Лицо его багровело, глаза лезли из орбит, и мы знали, что будет дальше. Он хватал женщину за волосы, бил ее головой о швейную машинку, снова высоко задирал и бил до тех пор, пока она не начинала корчиться на полу, заливаясь хлынувшей из носа кровью (BN 276).
Еще одно такое событие – неожиданное появление автобусов Шведского Красного Креста, с которых раздают продуктовые наборы; она описывает «вакхическую радость», вызванную опьянением от пищи. Мы узнаем о «невероятном событии» – вывозе этой же организацией французских заключенных или о «ликующей демонстрации всего лагеря», когда освобождают норвежек. Ее собственное освобождение (21 апреля 1945 года) [535] из лагеря сопровождается странным прощальным чувством, она сосредоточивается на покидаемой общности: «Когда-то мы еще свидимся?» – и повторится ли еще хоть раз такая «доверительная сплоченность», как в «концентрационном лагере Равенсбрюк»? Такие парадоксально-«идиллические» фразы встречаются в конце ее книги о пережитых ужасах.
535
Лагерь частично расформировали еще до капитуляции. Бубер-Нойман «освобождает» не Красная армия, как она боялась.
Несомненно, ее двойной текст требует сравнительного прочтения; дисбаланс между двумя частями среди прочего объясняется, безусловно, разной продолжительностью сроков, которые она отбыла в Карлаге (два года) и в Равенсбрюке (пять лет). Если первое впечатление: ухоженный вид бараков, порядок (пусть и крайне строгий), одежда, еда, нары с такими удобствами, как подушки и одеяла, – поначалу создавало атмосферу облегчения в сравнении с царящим в Карлаге упадком, то с годами впечатление это изменилось: теперь ситуация с уборными, вши, антисанитария, голод, лохмотья и рабская эксплуатация ни в чем не отставали от карагандинских. К этому добавлялся конкретный, постоянно испытываемый здесь страх смерти, не нависавший над сосланными в сибирские лагеря. Она рассказывает: стремясь защититься от отбора и верной гибели в газовой камере, женщины красили волосы сажей или чем-то подобным, полагая, что возраст – единственный критерий. Но на самом деле, как это обычно бывает в трудовых лагерях, проверялась крепость ног. В Равенсбрюке слабые ноги означали смерть в газовой камере, в Караганде – непригодность к физическому труду.
Однако же ей было известно о страхе смерти, который испытывали те, кто во времена сталинских чисток ожидал ликвидации в качестве контрреволюционных элементов, вредителей, врагов народа, или те, кого, чтобы (пере)выполнить разнарядку на уничтожение, отбирали на расстрел; на собственном опыте познала она систему принудительной трудовой эксплуатации, голодая в степи, физическими жертвами которой стали многие ее солагерницы; знала она и о психическом уничтожении посредством унижения, поругания, лишения контакта с внешним миром и убивающей всякую надежду длительности срока, знала о жестоких выходках уголовников и о произволе вохровцев, которые пользовались своей властью стрелять, если заключенный «выбивался из строя». Тюремные методы выбивания признаний путем лишения сна и других пыток (здесь ее записки подтверждают роман Кёстлера) по радикальности тоже как будто превосходят те допросы, которым она подверглась в Равенсбрюке. И все же часть о Равенсбрюке шокирует сильнее, чем часть о Караганде; убийства в газовой камере, дым и огонь крематориев, особенно в последних главах ее отчета, ясно показывают: в Равенсбрюке – уничтожают. Бубер-Нойман сообщает о лихорадочном усилении отборов и уже открытом уводе отобранных. Но в даваемой ею оценке обеих лагерных систем явным образом не перевешивает ни одна.
Завершаются ее лагерные записки не освобождением, а описанием пикарескного преодоления препятствий. Панически боясь попасть в руки русских, она лихорадочно устремляется на Запад (к матери в Потсдам); на этом пути она переживает авианалеты, преодолевает сопутствующий передвижению беженцев хаос, борется со слабостью, пока в конце концов (после пересечения линии фронта, что воспрещалось) ее не соглашается подвезти на своей подводе американский солдат: этим символическим хеппи-эндом она и завершает свою книгу.
В хронологически выстроенном отчете Бубер-Нойман сама она предстает рассказчиком от первого лица, который определяет повествовательное оформление своих тем, «переключаясь» между объективным описанием лагерных реалий и эмоциональной вовлеченностью при реконструкции собственного или наблюдаемого чужого опыта в условиях вынужденного общежития с другими женщинами. Саморефлексия, тематизация своего авторского «я», проблемы письма о лагерном опыте не играют в ее тексте ведущей роли. Неоднократно упоминая имена (не только многих солагерниц, но и мучителей), она ясно выражает желание, чтобы ее отчет воспринимался как документ, в котором каждое имя имеет свое значение.