Лотос и роза
Шрифт:
Лян молча слушал.
— Я свою с осени не видел, — голос Ван Тао дрогнул, стал тише. — Она болела, просила лекарство передать через ворота. Мне даже это не разрешили. Говорят — закон есть закон, никаких исключений.
Помолчал. Когда заговорил снова, голос был мертвым, глухим:
— Не знаю, жива ли она. Может, и померла уже. А я и не знаю.
Лян опустил взгляд на свои руки. Пальцы непроизвольно сжались в кулаки.
— Недавно солдата избили палками, — продолжил Ван Тао. — Сто ударов. За что, спросишь? Передал записку жене через ограду.
Покачал головой.
— Спина превратилась в месиво. Не дожил до третьего рассвета.
Лян стиснул челюсти. Что-то холодное шевельнулось в груди.
Ван Тао повернулся, посмотрел в сторону города — там, где возвышался дворец с золотой крышей:
— А Хун? — Голос стал жестче. — Живет там, как император небесный. Шелка, пиры каждый день.
Сплюнул снова:
— Родичи его — то же самое. Брат его, Хун Жэньган — разъезжает в золоченом паланкине. Восемь носильщиков его несут. Двоюродные братья — откормленные, пузатые, щеки лоснятся от жира.
Повернулся к Ляну, посмотрел прямо в глаза:
— А нам что достается? Объедки. Ты сегодня кашу видел? Вода мутная с несколькими зёрнами риса. Это еще хорошая порция. Бывает хуже — одна жижа, даже зерен нет.
Лян вспомнил содержимое миски — жалкие крупинки на дне.
Он смотрел на старого товарища в наползающей темноте. Плечи ссутулились, спина согнулась — не от возраста, от непосильной тяжести, что гнет к земле.
— Доносчиков — как крыс в амбаре, — продолжал Ван Тао. — Не знаешь, кому верить. Сегодня брат по оружию — завтра донесет на тебя, и голова с плеч.
Посмотрел на темную громаду стены:
— Понимаешь теперь? Понимаешь, куда ты попал?
— Понимаю.
— Это не то Небесное Царство, что было, когда ты уходил. Это тюрьма. Даже для тех, кто строил ее своими руками.
Ветер прошелся по кустарнику, зашуршал листвой. Ван Тао поднялся.
— Мне пора. Скоро обход начнется.
Протянул руку. Лян взялся за нее, встал. Ван Тао положил ладони на его плечи — крепко, по-братски.
— Будь осторожен, брат Лян. Я не хочу тебя хоронить. Уже слишком многих похоронил.
Развернулся, пошел в темноту. Шаги растворились в ночи.
Лян стоял у колодца и смотрел в бездонную черноту.
Город-клетка. Тюрьма, где стены не защищают, а запирают.
Я привел ее сюда.
Но выбора не было тогда. Нет и сейчас.
Назад, в Шанхай — к Ричарду Кэрроу, к неминуемой смерти Виктории. Остаться — неизвестность, законы, что запрещают даже увидеться, опасность на каждом шагу.
Нужно найти способ.
Выжить. Защитить ее. Вытащить из этой клетки.
Лян повернулся, пошел обратно к баракам. Над головой мерцали звезды — холодные, далекие, безразличные к человеческим бедам.
Завтра начнется третий день в Нанкине.
И он все еще не знал, как ее защитить.
Сумерки сгущались быстро, как тушь растекается по воде.
Лян сидел на крыше барака, прислонившись к коньку. Отсюда открывался вид на Небесную столицу. Море серой черепицы — дома, лавки, склады, плотно прижатые друг к другу, словно людская толпа.
И где-то там, едва различимый в лиловой дымке — женский квартал.
Лян приходил сюда каждый вечер — подтягивался за край, забирался на крышу. Смотрел в ту сторону, будто мог увидеть сквозь стены, узнать — жива ли Виктория, в безопасности ли, не причиняют ли боль.
На третий день решился.
Пришел к воротам женского квартала в час Обезьяны, когда солнце уже клонилось к закату. Близко не подходил, стоял в тени переулка, наблюдал. Две копейщицы у ворот. Старшая — крупная баба с суровым лицом. Младшая — пониже и помягче на вид.
Лян ждал.
Солнце ползло вниз. Тень от стены удлинялась, ложилась на землю черной полосой. Стражницы переминались с ноги на ногу, изредка перекидывались обрывками фраз. Младшая зевнула, прикрывая рот ладонью.
Потом старшая что-то сказала. Лян напряг слух, но не расслышал — слишком далеко. Младшая кивнула. Старшая оперла копье о стену, и скрылась за воротами — видимо, по нужде.
Лян выждал несколько ударов сердца. Оглянулся — вокруг никого. Шагнул из тени, быстро подошел к воротам.
Стражница вскинула копье:
— Стой! Чего тебе надо?
— Сестра, мне нужно узнать про одну женщину. Иноземку. С ней все в порядке?
— А тебе-то что? Почему спрашиваешь?
Лян разжал ладонь, демонстрируя горстку медяков. Протянул — так, чтобы было не видно со стороны.
Женщина посмотрела на монеты. Бросила вороватый взгляд через плечо — напарница еще не вернулась. Шустро сгребла деньги, спрятала в рукав.
— Та, с желтыми волосами? — буркнула она. — Жива. Работает, как все. Никто не бьет, особо не обижают. Надзирательница велела обращаться как со всеми.
— Не болеет? Не жалуется на что?
— Не видела, чтоб болела. — Стражница шагнула назад, подняла выше копье. — Все. Уходи.
Лян отступил, скользнул в тень переулка. Прислонился к стене. Сердце колотилось — громко, неровно. Медленно выдохнул, опуская ци обратно в даньтянь.
Через несколько мгновений старшая стражница вышла из ворот, встала на место. Обе снова замерли у входа — неподвижные, как каменные львы перед храмом.
Лян постоял еще — досчитал до ста. Потом отошел от стены и двинулся прочь.
Жива.
Работает. Не бьют. Пока.
Облегчение разлилось теплом в груди — но ненадолго. Тревога вернулась сразу, холодная, липкая, как туман над рекой.
«Пока». Она сказала «пока».
Слово ненадежное. Как гнилая доска над пропастью — держит, пока не сломается под ногой.
В тот же день, вернувшись в барак, Лян раздобыл бумагу, кисть, тушь. Писал долго, тщательно — каждый иероглиф выводил аккуратно, чтобы не было помарок.
Прошение во дворец.
Предлагал свои услуги переводчика — если понадобится допросить иноземку, узнать больше о британских планах в Шанхае, о передвижениях войск. Написал о своей преданности Небесному Царству, о готовности служить до последнего вдоха.
Сложил бумагу, запечатал. На следующее утро отнес писарю при штабе, передал для отправки во дворец.
Ответа пока не было.
Шесть дней в Нанкине.
Шесть дней он воочию видел, как гниет Небесное Царство.
Порции таяли день ото дня. Вчера в миске была жидкая каша с горстью риса, сегодня — одна мутная вода.