Любимая таю императора
Шрифт:
Поднимаю голову. Жду. Не встаю — ноги не держат.
Дверь распахивается.
Они вносят его.
Дзиро и старший крестьянин держат носилки за ручки. На носилках — тело, накрытое какой-то грубой тканью. Рэн. Лицо видно — бледное, губы посинели.
Окаяма-сан идёт следом, несёт свой ящик. Лицо усталое, каменное.
Они осторожно, почти благоговейно опускают носилки на пол. Потом берут Рэна — двое за плечи, двое за ноги — и переносят на футон, уже расстеленный посреди комнаты. Там, где свет ярче всего от масляных ламп, расставленных по углам. Пять ламп — расточительство для деревенского дома.
Укладывают его на спину. Голова на маленькой жёсткой подушке.
Я всё ещё на коленях. Смотрю на его лицо.
— Он жив? — спрашиваю, и голос чужой, хриплый.
Окаяма-сан опускается рядом. Прикладывает два пальца к шее Рэна — ищет пульс.
Молчание длится вечность.
Потом кивает:
— Жив. Едва. Но жив.
Выдыхаю.
Только сейчас замечаю — двое других мужчин вышли. Вернулись без носилок. Стоят у двери. Лица мрачные, опущенные.
— А где... — начинаю. Голос обрывается. — Где О-Цуру? И извозчик?
Окаяма-сан не смотрит на меня. Начинает доставать из ящика склянки, ткань.
— Снаружи, — говорит один из крестьян глухо. — У стены дома. Мёртвых в дом не вносят. Нельзя. Осквернение.
Мёртвых.
Значит, точно мертвы. О-Цуру, которая молилась до последнего. Старик-извозчик, который всю дорогу молчал.
Лежат снаружи. У стены. Как мешки с рисом.
Проглатываю комок в горле. Киваю.
— Понятно.
Больше нечего сказать.
Окаяма-сан достаёт большие ножницы, с загнутыми концами. Начинает разрезать кимоно Рэна — от ворота вниз, вдоль по центру.
Ткань тёмная, пропитанная кровью, присохла к коже. Отлипает медленно, с тихим чавкающим звуком. Стягивает с плеч осторожно. Потом пояс, тоже в крови. Снимает хакама. Потом нагадзюбан — нижнее кимоно, когда-то белое, теперь красное.
Рэн лежит почти обнажённый, только в фундоси* (набедренной повязке) остался.
Я никогда не видела его раздетым. Ни разу. Я не разглядывала. Не пыталась подсмотреть.
Теперь вижу.
Тело худощавое, жилистое. Мышцы сухие, жёсткие — как у человека, который тренируется каждый день, но ест мало. Рёбра проступают. Шрамы — много шрамов. На плече — длинный, белый. На руках — короткие, параллельные. На груди — круглый, как от ожога.
И татуировка.
Вижу её — и дыхание застревает.
Змеи. Чёрные змеи, переплетённые в клубок. Начинаются на груди — под левым соском, спускаются вниз, закручиваются вокруг живота. Продолжаются ниже — скрываются под краем фундоси, уходят на бёдра. Головы змей направлены вверх — одна к шее, две к плечам. Глаза красные — единственный цвет в татуировке. Пасти открыты, клыки оскалены.
Красиво. Жутко. Завораживающе.
И все сразу понимают.
Окаяма-сан замирает — руки застывают над раной. Дзиро, который как раз входит с кипятком, останавливается на пороге. Роняет взгляд на татуировку. Глаза расширяются.
Крестьяне переглядываются. Один делает шаг назад, к выходу.
Тишина длится пять секунд. Десять.
Потом Окаяма-сан медленно выдыхает. Продолжает работу, как будто ничего не случилось. Но руки дрожат. Едва заметно, но дрожат.
Я смотрю на татуировку. Потом на лицо Рэна. Потом снова на змей. Красиво и страшно одновременно — завораживает, не отпускает взгляд.
Работа мастера. Дорогая работа. Такую делают месяцами, может быть годами. Каждая линия требует сотен уколов иглы, каждая чешуйка — боль и кровь. Это не просто украшение. Это знак. Печать.
Знак шиноби.
Ниндзя.
Не самурай. Никогда не был самураем.
С Огуро связан не честью — деньгами. Контрактом. Работой.
Если клан Огуро падёт — Рэн не станет ронином. Не будет обязан вспороть себе живот, чтобы последовать за господином в смерть. Он просто уйдёт. Найдёт другого хозяина, другую работу. Или не найдёт — будет жить как живут шиноби без заказов. В тени.
Слышу, как Окаяма-сан резко выдыхает. Ножницы выпадают из рук, звенят о татами.
Потом лекарь медленно поднимает ножницы. Голос глухой:
— Дзиро. Воду. Ткань. Сакэ.
Сын не двигается.
— Но отец... это же...
— Знаю, — обрывает Окаяма-сан. — Делай, что сказано.
Дзиро уходит медленно, оглядываясь.
Лекарь смотрит на татуировку. Потом на меня.
— Ты знала?
Качаю головой.
— Нет. Клянусь.
Окаяма-сан кивает. Лицо каменное.
— Понятно.
Молчание. Потом крестьянин у двери — голос тихий, испуганный:
— Окаяма-сан... если не вылечим... он умрёт, и клан шиноби... они же узнают... пришлют людей...
Не договаривает.
Если Рэн умрёт — клан накажет деревню.
Второй крестьянин:
— Но если вылечим... мы же видели... все видели... шиноби не оставляют свидетелей...
Тоже не договаривает.
Если вылечат — Рэн вернётся потом. Или пришлёт других. Убрать тех, кто видел.
Проклятие: вылечишь — умрёшь, не вылечишь — умрёшь.
Все понимают.
Окаяма-сан смотрит на Рэна. На змей. На рану.
Потом на меня:
— Вылечу. Потому что если он умрёт, а ты жива — ты скажешь, что мы не помогли. И деревню сожгут. Всю.