Любимая таю императора
Шрифт:
— Уверена.
— Тогда слушай...
Клан Хара
Клан Хара
— Хара, — затягивается она. Дым выходит кольцами. Три кольца. Четыре. — Клан старый. Очень старый. Богаче императора были, говорят. Сто тридцать поместий. Двести тысяч коку риса в год. Может, больше.
Откидывается на подушку. Трубка в зубах. Золото блестит.
— Огуро с ними соперничали. Десятилетиями. Сначала за земли в западных провинциях. Потом за право торговли с китайцами. Потом за что-то ещё. Всегда что-то. Дважды чуть до войны не дошло. Первый раз – из-за спорной границы. Второй – из-за оскорбления на приёме у даймё.
Считаю затяжки. Раз. Два. Семь.
— Но Император запретил, — продолжает она. — Прямой указ. «Кто поднимет меч на соседа – лишится головы». Ясно? Ясно. Мир продержался сорок лет. Сорок долгих лет они смотрели друг на друга через границу, скрипели зубами, но не трогали.
Ещё затяжка.
— А потом Хара решили взять не мечом, а хитростью. У них была девочка. Красивая. Очень красивая. Из боковой ветви рода. Обучили её всему – музыке, поэзии, искусству спальни. Три года обучали. Или пять? Долго. Потом ввели ко двору. Император увидел – влюбился. Сделал наложницей. Не главной, но близкой. Очень близкой.
Пепел падает на стол. Она смахивает его ладонью.
— План был простой. Девочка отравит императрицу. Медленно, чтобы похоже на болезнь. Император, в горе, возьмёт эту девочку главной женой. Хара получат прямой доступ к трону. Через двадцать лет, может, их человек станет императором. Хороший план. Почти сработал.
Смотрю на её лицо. На морщины. На усмешку.
— Но императрица оказалась не дурой, — говорит госпожа Мурасаки. — У неё были свои шпионы. Свои люди. Узнала всё. Рассказала мужу. Император... – пауза. Долгая. — Император разозлился. Очень разозлился. Знаешь, что он сделал?
Мотаю головой.
— Вызвал Огуро. Старого врага Хара. И сказал: «Одна ночь. С заката до рассвета. Делай что хочешь. Закон не действует». Понимаешь? Дал разрешение на резню. Официальное разрешение.
В животе холодеет.
— Огуро не медлили, — продолжает она. — Собрали всех самураев. Двести человек. Триста. Точно не знаю. Ночью ворвались в главное поместье Хара. Резали всех. Мужчин, женщин, детей. Даже слуг не пощадили. Говорят, кровь текла ручьями. Буквально. По ступеням, по дорожкам в саду.
Трубка погасла. Она снова закуривает.
— К рассвету от клана Хара ничего не осталось. Ну, почти ничего. Кто-то успел сбежать. Немного. Очень немного.
Молчание. Долгое.
— Монеты собрали, — говорит она. — Переплавили. Говорят, из серебра Хара сделали статую Будды для храма в Киото. Искупление, — Усмехается. — Но некоторые монеты всплывают. Редко. Очень редко. Как эта, у тебя.
Смотрит на мой рукав, где спрятана монета.
— Так что если у тебя есть монета Хара, — говорит она медленно, — значит, тот мужчина... он из тех, кто выжил. Или из тех, кто помог им выжить. Или просто нашёл в старом кладе. Кто знает?
Встаёт. Идёт к двери. Открывает.
— Иди, Мики. И не возвращайся. Ты притащила сюда беду один раз. Не надо второго.
Встаю. Разговор окончен. Гребень отдан. Информация получена. Пора уходить.
— Стой, — говорит госпожа Мурасаки.
Замираю у двери. Рука на раме сёдзи.
— Это из-за меня ты теперь ничем не нуждаешься, — продолжает она. — Я тебя Наной сделала. Гребня мало. Нужно ещё кое-что.
Оборачиваюсь медленно. Смотрю на её лицо. На золотые зубы. На жадные глаза.
— Я уже заплатила, — говорю ровно. — Гребень дорогой. Вы сами сказали.
— Гребень – за информацию, — парирует она. — А вот за то, что я рот держала все эти месяцы... за то, что не рассказала, как Нана Рэй на дне колодца лежит... за это надо отдельно заплатить.
Молчу. Считаю до десяти. До двадцати.
— Что вы хотите?
— Не деньги, — машет рукой. — Деньги мне не нужны. А вот кое-что другое...
Встаёт. Идёт к двери. Открывает. Кричит в коридор:
— Мэй! Иди сюда! Живо!
Шаги. Лёгкие. Детские. Топ-топ-топ по половицам.
В дверях появляется девочка.
Маленькая. Семь лет. Может, восемь – трудно понять, худая очень. Кости торчат под тонким хлопковым кимоно. Волосы чёрные, прямые, острижены неровно, будто кто-то резал в темноте, на ощупь. Глаза большие, слишком большие для лица. Карие. Испуганные. Смотрят в пол.
Стоит, сжавшись. Руки сложены на животе. Пальцы переплетены так крепко, что костяшки побелели.
На шее верёвочный след. Старый. Побелевший. Кто-то душил её. Или вешал? Выжила, значит.
— Вот, — говорит госпожа Мурасаки, указывая на девочку, как на товар на рынке. — Купила три недели назад. У торговца. Тот её из деревни привёз. Сирота. Родители умерли – чахотка. Или голод. Какая разница?
Обхожу девочку. Разглядываю. Она не поднимает глаз. Дрожит мелко – вижу, как плечи трясутся.
— Зачем она мне? — спрашиваю.
— Обучишь, таю сделаешь. Или просто служанкой оставишь. Неважно. Главное — из моего дома вышла. Значит, качество. Мои остальные девочки в цене поднимутся. «Смотрите, даже Нана Рэй к госпоже Мурасаки за людьми ходит!»
Понимаю.
Смотрю на девочку снова. Она всё ещё в пол глядит.
— Наверное, она тупая, — говорю. — Или неловкая. Раз вы её отдаёте просто так. Что с ней не так?
— Ничего! — возмущается Мурасаки. — Умная девочка! Быстро учится! Уже неделю здесь — уже полы моет без разводов! Бельё стирает! Воду носит — не капли не прольёт!
Чем больше хвалит, тем больше понимаю – девочка бесполезная. Иначе не отдавала бы.
— Значит, точно бесполезная, — говорю вслух. — Раз вы так расхваливаете.
Госпожа Мурасаки открывает рот. Закрывает. Смотрит на меня долго. Странно смотрит.
— Это не ты, Мики, — говорит медленно. — Где твой забитый взгляд? Тот, что в пол? Где твоё «да, госпожа, конечно, госпожа, как скажете, госпожа»? — Качает головой.