Марина Цветаева. Письма 1933-1936
Шрифт:
Вера, такой эпизод (только что). С<ережа> и Аля запираются от меня в кухне и пригашенными голосами — беседуют (устраивают ее судьбу). Слышу: …«и тогда, м<ожет> б<ыть>, наладятся твои отношения с матерью». Я: — Не наладятся. Аля: — А «мать» слушает. Я: — Ты так смеешь обо мне говорить? Беря мать в кавычки? — Что Вы тут лингвистику разводите: конечно мать, а не отец. (Нужно было слышать это «мать» — издевательски, торжествующе.) Я — С<ереже>: — Ну, теперь слышали? Что же Вы чувствуете, когда такое слышите? С<ережа> — Ни — че — го.
(Думаю, что в нем бессознательная ненависть ко мне, как к помехе — его новой жизни в ее окончательной форме [905] . Хотя я давно говорю: — Хоть завтра. Я — не держу.)
Да, он при Але говорит, что я — живая А<лександра> А<лександровна> Иловайская, что оттого-то я так хорошо ее и написала.
Нет, не живая Иловайская, а живая — моя мать. Чем обнять (как все женщины!) на оскорбление — я — руки по швам, а то и за спину: чтобы не убить. А оскорбляют меня, Вера, в доме ежедневно и -часно. — Истеричка. Примите валерьянки. Вам нужно больше спать, а то Вы не в себе (NB! когда я до 1 ч<аса> еженощно жду Алю — из гостей, и потом, конечно, не сразу засыпаю, не раньше 2 ч<асов>, а встаю в 7 ч<асов>, из-за Муриной школы. Ходасевич мне даже подарил ушные затычки, но как-то боюсь: жутко, — так и лежат, розовые на черном подносе, рядом с кроватью.) Аля вышла в С<ережин>ых сестер, к<отор>ые меня ненавидели и загубили мою вторую дочь, Ирину (не было трех лет) [906] , т. е. не взяв к себе на месяц, пока я устроюсь, обрекли ее на голодную смерть в приюте. — А как любили детей! († 2-го февраля, в Сретение. 1920 г., пробыв в приюте около двух месяцев.) А сестры служили на ж<елезной> д<ороге>, и были отлично устроены и у них было всё, но оне думали, что С<ережа> убит в Армии.
905
Т. е. возвращению в Советский Союз.
906
О смерти младшей дочери Цветаевой см. также письмо к В.К. Звягинцевой и А.С. Ерофееву от 7/20 февраля 1920 г. и коммент. к нему (Письма 1905–1923. С. 287–290).
— Чудный день, Вера — птицы и солнце. Вечером еду с Муром в дом, где будет какая-то дама, к<отор>ая м<ожет> б<ыть> устроит мою французскую рукопись [907] . Были бы деньги — оставила бы их с С<ережей> здесь, пусть я уйду, — и уехала бы куда-нибудь с Муром. Но та*к — нужно ждать событий и выплакивать последние слезы и силы. У меня за эти дни впервые подалось сердце, — уж такое, если не: твердокаменное, так — вернопреданное! Не могу ходить быстро даже на ровном месте. А всю жизнь — летала. И вспоминаю отца, как он впервые и противоестественно — медленно, шел рядом со мной по нашему Трехпрудному, все сбиваясь на быстроту. Это был наш последний с ним выход — к Мюрилизу, покупать мне плед. (Плед — жив.) Он умер дней десять спустя. А теперь и Андрея нет. И Трехпрудного нет (дома). Иногда мне кажется, что и меня — нет. Но я достоверно — зажилась.
907
По-видимому, речь идет о «Письме к амазонке» (СС-5). «Перечитала и переписала в ноябре 1934 еще чуть более поседевшая. МЦ.» (Цветаева М. Письмо к амазонке. Звезда. 1990. № 2. С. 190).
МЦ.
Впервые — НП. С. 479 (фрагмент). Печ. полностью по СС-7. С. 277–281.
72-34. Н.Н. Гронской
<27 ноября 1934 г.> [908]
Дорогая Нина Николаевна. Когда поток людей жизненно, а может быть еще как-то более к Вам близкий — схлынет, позовите меня — я приду. Меня всегда нужно звать, ибо нет человека, менее уверенного в своей нужности, более уверенного в своей ненужности, чем я. Ненужности этой я не понимаю, но вижу ее ежедневно и часто: всю жизнь. А может быть она есть только вид ее особости, от этого не легче.
908
Датируется условно. Исходя из содержания письма, оно могло быть написано на следующий день после похорон Н.П. Гронского (см. следующее письмо и коммент. 1 к нему).
Помню мое первое чувство к <сверху: от> Н<иколаю> П<авловичу>, как его первый ко мне приход — без зова! — ибо по той же причине не зову, была благодарность, за то что я все-таки кому-то нужна, хотя бы в виде моих книг, за которыми он пришел. Это был последний человек — должно быть, на земле, которого я любила, моя последняя — хотелось сказать земная, нет: на земле любовь. Последнее видение моей юности (юноши с факелом, каким он мне предстал тогда в черноте нашего <зачеркнуто: дома> — внезапно погасшего <над этими словами: и тут же прозревшего — дома> — от его руки прозревшего. О, я конечно не смогу написать о нем так, как могла бы! Всего этого — то есть всей моей любви к нему, его ко мне — конечно не смогу. Придется писать одну дружбу, то есть целое рассечь пополам.
Сейчас с полным счастьем думаю, что он со мной был по-настоящему: по-сво*ему: по <нрзб.> <над этим словом: по-особому>, по-сказочному — счастлив. Все-таки эти день и час были.
Когда-нибудь дам Вам все мои письма к нему, его ко мне [909] . Свои дам, даже не перечитывая, дам просто — прочитать их все, если уцелею, и многое расскажу, чего не смогу написать.
Смотрела вчера на <нрзб.> возле Вас и думала — свое.
909
После смерти Н.П. Гронского его родители вернули Цветаевой ее письма к нему. Переписка двух поэтов оказалась единственной двусторонней перепиской Цветаевой, сохранившейся в ее архиве в РГАЛИ и в 2003 г. была издана отдельной книгой: Несколько ударов сердца (см.). См. также Письма 1928–1932.
Дорогая Нина Николаевна. Живите! Будем работать над оставшимся его материалом, нельзя, чтобы это пропало, а одна без Вас я ничего не смогу. Это — Ваш долг. Перед ним.
И написать его нужно: оставить живым. А потом — уйти, но ждать — пока кончится.
Печ. впервые. Письмо (черновик) хранится в РГАЛИ (ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 25, л. 72 об. — 73).
73-34. В.В. Рудневу
Vanves (Seine)
33, Rue Jean-Baptiste Potin
27-го ноября 1934 г.
Милый Вадим Викторович,
А у меня случилось горе: гибель молодого Гронского [910] , бывшего моим большим другом. Но вчера, схоронив, — в том самом медонском лесу (новое кладбище), где мы с ним так много ходили — п<отому> ч<то> он был пешеход, как я — сразу села за рукопись [911] , хотя та*к не хотелось, — ничего не хотелось!
910
21 ноября 1934 г. Николай Гронский попал под поезд парижского метро Pasteur и несколько часов спустя скончался в госпитале от потери крови. 26 ноября был похоронен на Новом кладбище н Медоне. Над его могилой Цветаева сказала краткое слово (Похороны Н.П. Гронского. Последние новости. 1934, 27 нояб.). См. также письмо к А.А. Тесковой от 27 декабря 1934 г.
911
Речь идет о завершении подготовки к публикации очерка «Мать и музыка».
Она совсем готова, только местами сокращаю — для ее же цельности. Надеюсь доставить ее Вам в четверг: Мурин свободный день, а то не с кем оставить, меня никогда нет дома, а в доме вечный угар — и соседи жутковатые.
Есть и стихи, м<ожет> б<ыть>, подойдут [912] .
Длина рукописи — приблизительно 52.200 печатн<ых> знаков, но это уже в сокращенном виде. До скорого свидания!
МЦ.
Жаль твердого знака, не люблю нецельности, но это уже вопрос моего максимализма, а конечно, прочтут и без твердого.
912
Вместе с очерком «Мать и музыка» редакцией «Современных записок» в № 57 было принято к публикации стихотворение «Тоска по родине! Давно…» (СС-2).
Вообще, жить — сдавать: одну за другой — все твердыни. (Я лично твердый знак люблю, как человека, действующее лицо своей жизни, так же, как *).
Впервые — Новый журнал. 1990. С. 268–269. СС-7. С. 454–455. Печ по кн.: Надеюсь — сговоримся легко. С. 66.
74-34. А.Э. Берг
Vanves (Seine)
33, Rue Jean-Baptiste Potin
29-го ноября 1934 г. [913]
Милостивая государыня, не правда ли — у нас столько же душ сколько языков, на которых мы пишем? Вам пишет мое французское я.
Я Вам бесконечно признательна за Ваше письмо. Что такое признательность? Дать знать о своей радости, радоваться перед ним, перед тем (от кого происходит нам эта радость). Вот я радуюсь перед Вами — и в этом вся моя признательность. Я никогда не знала и не принимала другой.
913
Письмо написано по-французски. Перевод на русский И.А. Струве.