Марина Цветаева. Письма 1933-1936
Шрифт:
Да, возвращаясь к тому разговору. Я — е*й: — «Но 500 фр<анков> на жизнь — мало. Комната не меньше 200 фр<анков>, а еда? Езда? Стирка? Обувь? Живи здесь, т. е. приезжай ночевать, как половина всех живущих за* городом, тогда и комнаты не нужно», — «Нет, ибо живя дома, мне иногда придется убирать, а мне нужно все время на работу». (Причем это не служба, а именно домашняя работа, ибо никто не пишет и не рисует в редакции!).
Ей не на работу нужен весь день, а на свободную жизнь — без меня. Вот и всё.
Все это, конечно, было за моей спиной подстроено С<ережей> и его новыми друзьями — бедная девушка погибает в буржуазной (это я-то!) обстановке, мать — тиран, она задыхается, и т. д.
И — ни оборота на меня, на мысль.
Анна Антоновна, я ее вырвала из сердца и болит только рана. И трудны только эти дни, пока она еще здесь. Со мной что-то вроде столбняка: во мне всё сжалось. Ни в поисках комнаты, ни в устройстве я участвовать не буду: не могу: это было бы духовное самоубийство, соучастие в собственном убийстве.
Пусть живет как хочет и как может. Я для нее больше ничего не могу.
Но и в «комнату» ее войти не смогу, ноги откажутся. Дело не в том, чтобы «простить», я просто ничего не понимаю: меня продали за развлечения и удобства. Меня — за кафе и хохотанье.
М<ожет> б<ыть>, все это — вполне нормально: выросла, надоело дома — хочется собственной жизни — ей 20 лет: веселья! Но я-то воображала, что это связь — нерушимая, что и речи быть не может…, что никакие силы…и т. д. А — какие — там — силы! Просто надоело мыть посуду, а там — ресторан. Надоели укоры в 1 ч<ас> ночи — а там — свобода! Эта простота-то меня и сражает. Я для нее: мытье посуды + уборка ее собственной комнаты. Она всё забыла.
Предстоит тяжелая процедура разбора и увоза вещей, это уж — почти вынос тела. «Это я беру, а это я оставляю. Мольер мне не нужен — оставляю Муру» — и т. д. И на Мура не оглянулась. И самое удивительное, что это не роман. Не любовь, а беспредметная «свободная жизнь».
А<нна> А<нтоновна>, жесткой всю жизнь слыла и слыву — я. А помните мою «Поэму конца»? (Прага, 1924). Ведь как меня человек любил, как звал! Но я не могла, помню свое ему последнее слово: — «Я не могу жить с язвой. Вы для меня — чистая рана, а разбей я семью — будет язва, и она меня загрызет».
Это была самая сильная любовь моей жизни [886] .
И — ни оглядки на меня — поэта! Ведь она знает, что уходя из дому обрекает меня на почти-неписанье. Ведь я 4 раза (дурацкая система) хожу в школу за Муром, т. е. 8 концов, т. е. 2 часа — и все по * часа. — Пусть ходит сам. — Но автомобили тоже сами ходят. А топка печей, а принос угля, а стирка, а готовка, а уборка, а рынок, — всё на мне. Ведь у нас — квартира. Когда же писать? И по скольку минут? (С<ережа> — не в счет, его почти никогда нет, и, когда возвращается — без ног. Иногда с 9 ч<асов> до 1 ч<аса> ночи в городе (NB! Белое место слева — от огромной слезы, которая никак не могла просохнуть, а я не хотела, чтобы чернило расплылось.)
886
Цветаева имеет в виду свой роман с К.Б. Родзевичем.
Мне все эти дни хочется написать свое завещание. Мне вообще хотелось бы не-быть. Иду с Муром или без Мура, — в школу или за молоком — и изнутри, сами собой — слова завещания. Не вещественного — у меня ничего нет — а что-то, что* мне нужно, чтобы люди обо мне знали: разъяснение. Свести счеты, хотя Маяковский и сказал:
Кончена жизнь — и не к чему перечень Взаимных боле*й, и ран, и обид… [887]887
Неточно цитируемые Цветаевой строки из предсмертного письма B. В. Маяковского («Как говорят — „инцидент исперчен“…»: «Я с жизнью в расчете / и не к чему перечень / Взаимных болей, / бед / и обид…»).
Я дожила до сорока лет и у меня не было человека, который бы меня любил больше всего на свете. Это я бы хотела выяснить. У меня не было верного человека. Почему? У всех есть. И еще — благодарность тем, кто мне помогали жить: Вам, А<нне> И<льиничне> Андреевой и Борису Пастернаку. Больше у меня не было никого.
Подымаю глаза, совершенно горящие от слез (целые дни!) и сквозь слезную завесу вижу лицо Сигрид Унсет из серебряной рамки: недоумевающее, укоризненное, не узнающее (меня). А рядом — Рильке, под веткой боярышника [888] , а м<ожет> б<ыть> терновника (острые листы с шипами и красные ягоды), которую я подобрала на улице. Но Р<ильке> отвернулся, смотрит вдаль, слушает — даль (это его последняя карточка, маленькая, любительская — снимала его русская секретарша и сиделка [889] ). Он на балконе: весна: еще черные ветки, он с наставленным, как у собаки, ухом стоит и слушает.
888
Фотографии С. Унсет и Р.М. Рильке см.: Марина Цветаева и Франция: каталог выставки. (К 75-летию возвращения из Франции на родину) / Под общей ред. Л.А. Мнухина. М.: Дом-музей Марины Цветаевой, 2014. С. 31, 32 (описание), 83 (воспроизведение). См. также письмо к В.Н. Буниной от 10 января 1935 г.
889
…русская секретарша и сиделка… — Черносвитова Евгения Александровна (1903-1974) — переводчик, преподаватель иностранных языков. В 1926 г. исполняла обязанности секретаря Рильке. См. письмо к ней (Письма 1924–1927. С. 525-526). В письме к Н. Вундерли-Фолькарт от 5 июля 1930 г. Цветаева писала о Черносвитовой: «…она прислала мне его последний подарок, подарила его фотографию (Мюзот — на балконе) и много рассказывала мне о нем» (Письма 1928–1932. С. 356). Фотография была сделана осенью 1926 г.
Внизу, как раз под моей комнатой, русская семья [890] : старушка 81 года, помнящая Аделину Патти [891] . Красивая, серебряно-седая, изящная. И вот нынче слышу: навзрыд плачет. У нее две внучки, двадцати лет, когда бабушка роняет вещь — ни одна не двигается, а говорит — прерывают или смеются. Старушка весь день бегает вверх и вниз по лестнице, п<отому> ч<то> кухня внизу, а едят наверху. Готовит на семь человек, одна моет посуду. А внучки лежат на кроватях и — мечтают. Или негодуют на нищенскую жизнь. Бабушка тихо угасает, скромно. Понесла кому-то пирог — нечем дышать. «А воздух свежий. Значит — сердце». Я вдвое моложе ее (как вдвое старше Али и вчетверо — Мура). Вчера я принесла ей свой граммофон с лучшими пластинками, — как она блаженствовала! Но внук у нее — чудный, красавец, как она, — двадцать пять лет. Между нами — 15 лет — и начало дружбы, из которой конечно ничего не выйдет, — он боится моей «славы», а я его молодости [892] . Так и пройдем мимо. Но приятно — когда в глазах — восторг. Бываю я у них, именно потому что — соседи — редко, раз в две недели, но всегда отдыхаю душевно — от бабушки и от внука. Почему людям нельзя сказать, что их любишь?
890
Этажом ниже квартиры Цветаевой жила семья Айканова Михаила Порфирьевича (1877-1964) — юриста, выпускника юридического факультета С.-Петербургского университета. В эмиграции жил во Франции. Работал ночным сторожем в Париже в Бюро помощи престарелым рабочим. Писал стихи. Покидая квартиру в Ванве, Цветаева оставила ему свой письменный стол (в настоящее время хранится в Доме-музее Марины Цветаевой в Москве). Это вдохновило М.П. Айканова на создание стихотворения, обращенного к Цветаевой (НСТ. С. 552). …старушка 81 года — мать М.П. Айканова, Анна Айканова (1854–1942).
891
…старушка 81 года, помнящая Аделину Патти. — Патти Аделина (1843-1919), знаменитая итальянская певица (колоратурное сопрано), легенда оперной сцены. В 1860-х гг. гастролировала в России. Она сохранила голос до глубокой старости и перед официальным завершением своей карьеры дала серию концертов (залы были полны). Даже во время Первой мировой войны А. Патти участвовала в благотворительном вечере.
892
…внук — сын М.П. Айканова, Айканов Митрофан Михайлович (1905–1995). В 1920 г. эмигрировал с родителями. Сдал экстерном экзамены в Русской гимназии в Париже, поступил в Техническую школу аэронавтики и конструирования автомобилей (1928). Работал инженером.
Была ссора с С<ережей>. Он говорит, что я Алю выжила из дома. (Я хотела для нее школы или места в семье). Мур меня ревностно защищал. А я просто — как собака — выла, затопя весь стол слезами. Боюсь — глаза пропадут. А сердце — уже пропадает: я, рожденный ходок, стала задыхаться на ровном месте и с каждым днем хуже. Жаль сердца — хорошо служило.
Сейчас лягу, и слезы потекут за* уши.
Und schlafen m*chte ich, schlafen Bis meine Zeit herum! [893]Обнимаю Вас.
МЦ.
Я отчасти и из-за бабушки плачу: из-за ея* слез, — от всех вместе.
У меня еще одно горе, — не горе: обида, дико– незаслуженная! [894] Но о ней в другой раз.
Впервые — Письма к Анне Тесковой, 1969. С. 115–117 (с купюрами). СС-6. С. 415–417. Печ. полностью по кн.: Письма к Анне Тесковой, 2008. С. 198–203. (С незначительными уточнениями по кн.: Письма к Анне Тесковой, 2009. С. 243–246).
893
И спать я хотела бы, спать / До того, как придет мой час! (нем.) — Заключительные строки стихотворения-поэмы «Die Taxuswand» («Стена тисов») немецкой поэтессы XIX в. Аннет фон Дросте-Хюльсхофф (1787–1848). Цветаева цитирует по памяти (в оригинале: «О, schlafen m*chte ich…» и т. д.
894
…еще одно горе… — Если предположить, что Цветаева закончила и отправила это письмо 22 ноября, когда принесли утренние газеты (Последние новости. 22 нояб.), то речь могла бы идти о гибели Н.П. Гронского (см. письмо к А.А. Тесковой от 27 декабря 1934 г.). С другой стороны, написанное Цветаевой письмо В.Н. Буниной от 22 ноября 1934 г. практически повторяет содержание данного письма к А.А.Тесковой. И в том и в другом случае дана картина окончательно испортившихся отношений Цветаевой с дочерью Алей. (Отсюда могли бы быть слова: «обида, дико– незаслуженная».) В письме, датированном именно 22 ноября (В.Н.Буниной), Цветаева не упоминает о гибели Н.П. Гронского.
71-34. В.Н. Буниной
Vanves (Seine)
33, Rue Jean-Baptiste Potin
22-го ноября 1934 г.
Дорогая Вера,
Бели все мои письма — между нами, то это — совсем между нами, потому что это — мое фиаско, а я не хочу, чтобы меня жалели. Судить будут — все равно.
Отношения мои с Алей, как Вы уже знаете, последние годы верно и прочно портились. Ее линия была — бессловесное действие. Всё наперекор и всё молча. (Были и слова, и страшно-дерзкие, но тогда тихим был — тон. Но — мелкие слова, ни одного решительного.)