Милосердия двери. Автобиографический роман узника ГУЛАГа
Шрифт:
– Вы писали в ЦК, Алексей Петрович?
– Не в ЦК, а Хрущеву!
– Нам пришла бумага из ЦК, ознакомьтесь.
Секретарь протягивает мне, как у нас водится, конвертик, к конвертику бумажка к бумажке – все на скрепочке. Сперва мой конверт, затем цековский. Мое заявление Певзнеру с резолюцией «отказать», мое письмо Хрущеву и бумага из «промышленного отдела ЦК», в которой предписывается секретарю парторганизация комбината Инта-Уголь тов. такому-то немедленно разобраться и сообщить в ЦК. Ознакомить т. Арцыбушева А. П. с материалом обследования. Вслед за этим секретарь подает мне составленный ими материал обследования.
– Прочитайте и подпишитесь!
Внимательно прочитав заключение комиссии, я протянул его секретарю и твердо сказал:
– Такой документ я подписывать не буду.
– Почему это не будете?
– По той простой причине, что все, что вы пишете, ложь. С первых же слов вы стараетесь подчеркнуть, что я вечноссыльный, осужденный за антисоветскую деятельность, что к данному вопросу не имеет ни малейшего отношения. В своем письме Хрущеву я сам говорю, кто я. Я не лишен никаких прав, я член профсоюза, я имею право выбирать и быть выбранным. Я имею все права, которыми обладаете вы, за исключением свободного передвижения. Дальше вы пишете, что я живу в доме, построенном при вашем содействии и помощи. Покажите мне документы хоть на один гвоздь или доску, полученную мною от вас, от транспортного отдела. Дальше вы пишете, что я содержу жильца в своем доме, с которого беру плату. Вы можете это доказать? Не сможете, потому что это ложь! Вы лжете, указывая в своей бумаге, что я в настоящее время учусь на курсах машиниста парокотельной и по окончании курсов буду трудоустроен по специальности. Ни на каких курсах я не учусь, и вы это прекрасно знаете. Единственно, на что у вас хватило совести, в конце всей вашей лжи констатировать: материальное положение семьи тяжелое. Я ничего подписывать не буду, пока вы не соизволите ответить по существу дела. А существо дела мною предельно изложено в моем заявлении на имя Певзнера, которое он не потрудился прочесть, что я попросил сделать за него Хрущева. ЦК требует от вас рассмотреть и ответить по существу поставленного мною вопроса. Резолюция Певзнера была бесчеловечной и хамской, и вы это должны подтвердить.
– Певзнер погорячился, может же человек погорячиться?
– Не имеет права. Я совсем не жажду его крови и мести, я требую справедливости, на которую и у вас нет мужества. Я могу быть свободным?
– Нет, давайте вместе составим нужную бумагу.
– Составлять бумаги – ваше дело, но я подпишу только ту, которая будет соответствовать действительному положению дел. Я подожду, а вы составляйте.
Я вышел. Минут через двадцать меня пригласили снова в кабинет. Новая бумага лежала на столе. В ней говорилось о том, что комиссией в составе (перечисление членов комиссии) было обследовано материальное положение семьи Арцыбушева, которое соответствует его заявлению от такого-то числа на имя начальника транспортного отдела комбината Инта-Уголь, в соответствии с чем т. Арцыбушев в ближайшее время будет трудоустроен машинистом парокотельной депо.
– Что вы имеете в виду под «ближайшим временем»?
– Ну, несколько дней, пока все оформим.
Я подписал бумагу, пожал руки честным членам комиссии и вышел.
Проходит неделя, вторая – тишина. В котельной нет кочегара, а меня нет в котельной. Наумчик жмет плечами. Отдел кадров молчит. Я сторожу депо. Мне все это надоело, и я махнул в комбинат Инта-Уголь прямо к секретарю комбината. Все те же вожди мирового пролетариата выглядывают из своих мощных бород и грив, постепенно лысея и бреясь. Под ними секретарь, перед секретарем положенное мною письмо на имя нового вождя, совсем лысого, ведущего всех нас к коммунизму. Глазами пробежав мое новое письмо Хрущеву, секретарь вскочил как ужаленный. В своем вторичном письме я писал, что, несмотря на указания ЦК, я до сих пор не трудоустроен и что парторганизация комбината просто-напросто отписалась, обманув ЦК, что я обеспечен материально.
– Вы до сих пор не трудоустроены?!
– Как видите. Я пришел предупредить вас, что я вновь вынужден беспокоить Хрущева. Сегодня же это письмо мною будет отослано.
Он схватил трубку.
– Отдел кадров?..
Как не лопнула мембрана! Как она выдержала бурю матерной ругани маленького вождя интинского пролетариата? Красный как рак, он орал в трубку:
– Какие восемьсот? Я вам покажу восемьсот! Тысяча двести! Слышишь? Тысяча двести! Плюс все северные. Сколько вы тут у нас лет? – обратился он ко мне.
– Если с лагерем, то шесть с половиной, в ссылке полтора.
– Плюс тридцать процентов северных! 1560 с завтрашнего дня, понял?
Маленький вождь бросил трубку.
– Вы слышали? Немедленно идите в отдел кадров, получите приказ на руки, в случае чего – звоните. Я здесь и сижу, чтоб защищать интересы рабочего класса!
Портреты вождей смотрели на меня со стены, добродушно ухмыляясь.
– Я в этом глубоко уверен, поэтому и пришел к вам, прежде чем отослать это письмо.
– Ради Бога, не пишите больше никуда, тут же ко мне, по всем вопросам ко мне. Вам могут мстить за то ваше первое, только ко мне и больше ни к кому.
(Хрущев из золотой рамы шептал мне: «Мы им покажем кузькину мать».)
Он разорвал в клочки мое второе письмо и бросил его в корзину. «Мы будем защищать ваши интересы. Мы, партия! И я для этого поставлен!»
(Ленин хихикнул, Маркс нахмурил брови, Энгельс покачал головой.)
– Неужели? Как приятно это слышать!
Рука партии пожала руку вечноссыльному пролетариату.
На следующий день, голый по пояс, я шуровал целые сутки поочередно два шуховских котла, открывал вентили, пуская пар по разным системам труб. Манометры показывали давление пара в котлах, моим напарником был Хасан, сложивший мне замечательную печку. Котлы гудели, насосы качали, прибегал Наумчик и спрашивал: «Ну, как?»
– Порядок, Наумчик. Работа пыльная, но денежная.
Через каждые шесть месяцев десять процентов надбавки. Жить стало лучше, товарищи, жить стало веселей. Шея тоньше, но зато длинней! Скоро в сенях домика висела оленья туша, на кухне стояли мешки с российской картошкой, а в бочке квасилась капуста. Певзнер, завидя Варю по дорогам Инты, останавливал свою машину и подвозил ее, по-джентльменски открывая дверцу. Мне никто не мстил, ибо я хорошо усвоил закон Севера: «Отстояв свое право, не показывай виду, что ты победил». Я и не показывал; без подхалимства, без согбенной спины, с достоинством и уважением я встречал Певзнера, никогда не показывая ему вида, что между нами бегали кошки, туда и обратно, из ЦК. Он что-то понял и всем видом своим старался это показать.
Я шуровал свод котла, Певзнер мылся в душе, Варюшка жарила бифштексы. Яшку, к сожалению, мне пришлось попросить покинуть мой дом, так как в один прекрасный вечер Гайк перебил все стекла в моей хате. Не бить же мне его окна! Яшка ушел и увел с собой Гайкину «дэвочку». Я вставил стекла, а Гайк привел вместо Вэры Сусанну, по годам и нраву более спокойную, уравновешенную и скромную. Бури утихли, страсти улеглись. Воцарился мир! Маришка росла и крепла духом на сорокаградусном морозе, в «садах Черномора», закутанная, лежа в большом ящике, оставшемся от строительства дома.
Гайк справлял свой медовый месяц так же бурно, как бил стекла. Жизнь текла, топились печи и день и ночь, хотя давно уже была сплошная ночь. Мерцали звезды, сияло небо всполохами сияний, и в небеса несгибаемо струился дым, как жертва Авеля, из всех интинских труб.
Нелегок труд кочегара, особенно в зимнее время. За сутки приходилось перелопатить тонны угля. С платформы в лоток, из лотка в котлы, там мороз – тут несусветная жара. Все вручную, все лопатой. Самое тяжкое – чистка котлов. Угар от раскаленного шлака, жар открытых топок, неподъемная тяжесть носилок, а их много, и тащить их на-гора. Вьются ноги жгутом, руки вытянуты до отказа, до предела, каждый шаг отдается в висках, каждый вздох – последний. Если ночью один прикорнет малость, другой шурует за двоих. Все внимание приковано к стрелкам манометров: ни поднять – сорвет клапаны, ни опустить; упустишь – беда, трудно, очень трудно снова поднять, потом изойдешь, замотает лопата. И так целые сутки. Глаз на манометре, другой – на водомерном стекле. Подкачаешь воду в котлы – пар упал, стрелка вниз ползет. Уголь лопатой, словно сено косишь, а совковая – не в подъем. Свалили смену, слава Богу, в душ скорей. Черные потоки, словно кровь по телу, бегут от самых плеч до пят. Вздыхает тело облегченно, двое суток впереди любви и покоя. Спать, спать, спать! В маленькой комнатке тахта, а на ней распластанное тело, усталое, но счастливое. Ошейник от цепи не тер и не давил мне шею, у меня было все: дом, рядом со мной любимая жена, к которой, кроме любви и нежности, я ничего не питал. Это было то существо, которое я обожал и ради и для которого я не жалел ни себя, ни своих сил. Всю самую грязную, самую черную и тяжелую работу я делал с любовью, стараясь облегчить всячески для Варюшки трудную жизнь Крайнего Севера. Я помнил, как клятву, как заповедь, те слова, написанные мною ей в моей первой записке: «Будешь ты – будет всё». Теперь я шел по жизни уверенно: тяжелая работа не смущала меня, она давала радость двух суток быть дома, быть рядом. Она давала средства к жизни в пять раз больше, чем это было в начале нашей жизни. Миром моей души, моего сердца и самой жизни была Варька, поэтому я не ощущал цепей, и меня ничто не тянуло, не манило. Ни юг, ни Москва для меня не являлись больше приманкой. Меня манил мой домик в «садах Черномора», который для меня был всем. На редкость покладистый, кроткий, порой беспомощный характер Варюшки вселял в меня уверенность в необходимости решать все вопросы, все трудности жизни самому и за себя, и за нее. Я не встречал сопротивления, оппозиции, часто создающих в семье размолвки и отчуждение. В решениях сложных проблем жизни мне приходилось доказывать необходимость того или другого решения. Существовала гармония, столь необходимая в жизни семьи, дающая крылья, а не ломающая их. Я всеми силами старался в первую очередь и во главу угла поставить счастье и полноту радости общения, учитывая ее слабые силенки, зная, что моих достаточно и хватит на многих. Я старался быть той стеной, за которой можно ей жить, любить и быть счастливой.
Мы при всем этом не замыкались в кругу своего дома и счастья в нем, а широко делились всем, что было и на столе, и в сердцах. В нашем доме часто собирались наши общие друзья, поженившиеся и родившие своих детей. Все это не давало остыть страсти любви, влечению сердца, а укрепляло и создавало душевный покой и мир внутри и вокруг нас. Сейчас, спустя тридцать пять лет, пройдя суровую школу нелегкой жизни, о которой я буду писать, вплоть до сегодняшнего дня, я часто задаю себе один вопрос: «Где мы всё это растеряли?» На этот вопрос мне неминуемо придется отвечать, и моя главнейшая задача быть объективным, честным и бесстрастным. Виновных найти всегда легче, найти вину в себе значительно трудней, но я должен это сделать, как ни трудно мне разобраться в самом себе и в моих дальнейших отношениях с Варей.