ЖАНРЫ

Митрополит Исидор Киевский (1385/1390–1463)
Шрифт:

Определенный интерес представляют гимнографические сочинения Исидора: 4 молитвы и два неизданных аколуфия в честь Архистратига Божия Михаила и вмч. Димитрия Солунского. Если молитвы являются выражением, в некотором смысле, политической идеологии Византийской империи и были написаны для конкретных людей и в связи с известными обстоятельствами, то два упомянутых богослужебных последования были написаны Исидором, по-видимому, в порыве религиозного чувства. Он монашествовал в императорских монастырях в честь Архистратига Михаила близ Монемвасии и вмч. Димитрия в Константинополе и, вероятно, имеющаяся в богослужебных книгах гимнография в честь этих святых его по какой-то причине не устраивала.

Видное место в литературном наследии Исидора занимают его историко-канонические произведения, призванные разрешить спорные вопросы о принадлежности Монемвасийской митрополии ряда епархий. Для работы над этими сочинениями Исидор привлек внушительный объем канонических и др. источников, изучение которых позволило некоторым исследователям сделать вывод о наличии в Монемвасии в первой половине XV в. целой канонической библиотеки.

Язык литературных произведений Исидора изящен и носит на себе печать великолепной образованности их автора. В соответствии с традицией византийских интеллектуалов, при создании того или иного произведения Исидор сознательно архаизировал свой язык, используя давно устаревшие и частью вышедшие из употребления формы и синтаксические конструкции. Если в первых его сочинениях стиль еще несколько искусственен, то со временем Исидор его более и более оттачивает, доводя до совершенства. Как правило, все сочинения Исидора были созданы им в связи с каким-либо поводом или ситуацией, поэтому значительной рукописной традиции (за исключением писем о падении Константинополя) они не имели и, соответственно, не функционировали среди народа, влияя на умы и мировоззрение. Тем не менее, многие из сочинений Исидора представляют собой замечательные образцы поздневизантийской риторики, заслуживающие перевода на русский язык и детального изучения.

Приложения

Приложение 1.

6 писем иеромонаха Исидора

От издателя. Публикуемый ниже перевод 6-ти писем иеромонаха Исидора был выполнен студентом 4-го курса Московской духовной академии П. Счастневым в 1916 г. по изданию В. Э. Регеля и помещен в приложении к его кандидатскому сочинению[1006], посвященному Исидору Киевскому. При сверке перевода писем с греческим оригиналом был обнаружен целый ряд недочетов в понимании П. Счастневым текста Исидора, которые мы исправили, никак не оговаривая это в подстрочнике. 4-е письмо было переведено нами заново. Примечания, принадлежащие издателю, сопровождаются обозначением «— Прим. С. А.».

* * *

1. Гуарино

Когда осень только что сменила время лета, мне, болеющему продолжительною и тяжкой болезнью, и притом заразительной[1007], пришли твои письма, право, так сильно их любящему, что [у меня] не было пресыщения даже и при частом их просматривании, но[1008] они возвещали и о твоем здоровье, и об успехе относительно книг; открывали они нам и другое, что ты нисколько не забыл нас, по крайней мере, в своем решении писать нам. Что касается здоровья, конечно, мы чувствуем благодарность Богу, давшему его тебе в изобилии, сорадовались же мы и тебе, как бы считая твое[1009] [здоровье] вместе и нашим, однако при таковом и более совершенном ты тем более должен принадлежать бы мне вполне; что же касается второго, именно разумею твои хлопоты о книгах, любовь к древним поэтам и риторам, почитание их сочинений и старание им подражать, разве это, естественно, не показывает тебя знатоком таковых сочинений, а нас, проникнутых не малою любовью ко всему твоему, не побуждает весьма удивляться твоим делам? Но и относительно остального (называю остальным твое памятование о нас), как я не получал хорошего, если ты не писал, так теперь, когда ты написал, отлагаю для себя нечто прекрасное; и я думаю, что должно не оставлять той старинной дружбы между нами, а еще более распространять ее на протяжении времени, подобно тому, как находящиеся у земледельцев растения получают орошение. Но ты посылаешь письма однажды в год, однако что я говорю, когда часто и в прошествии двух лет едва приходят мне от тебя письма, и это несмотря на то, что ты хорошо знаешь, где я нахожусь, и много есть людей, прибывающих к нам оттуда; я же, узнавая, что ты перелетаешь то на Хиос, то на Родос, иногда же в Аквилею, а также и в Рим, как и во Флоренцию теперь вот, — все-таки не медлил ни тут, ни в другом месте посылать к тебе, парящему в воздухе и поистине неким образом носимому на крылатой колеснице Зевса, письма, если и не прекрасные, то по крайней мере частые. Ты видишь, о благородный, что я обижен, а ты постоянно оказываешься обидчиком; право же, или еще теперь частыми письмами покажи, что не было какого-либо небрежения к нам, или, если уже не это, то ты дашь подозревать другое, [и] что же именно? — желание купить много дурного за цену малого доброго. Смотри же, благородный, как бы тебя, который никогда бы не потерпел оказаться ниже кого-либо из своих друзей, но напротив, побеждать их с большим преимуществом, вот это-то стремление не причислило скорее к торговцам и софистам, чем к друзьям. Прими, однако, вместе с этим письмом и Ксенофонтовы Анабасис и Икономикон[1010], и в придачу к ним так называемый Иерон или Тиранникон[1011], лучшие произведения лучшего ритора, которые, конечно, покажут тебе как совершенную красоту выражений, так и их тщательную правильность. А весной ты будешь иметь с Божией помощью и сочинения Сирийца из Самосат[1012], если же окажется нам возможным, получишь для себя и писателя Атенея в течение того же весеннего времени. Но я забыл о своем, настолько я страстно погружен в касающееся тебя. И как я о твоих делах, так и ты позаботься о моих: я, разумеется, имею в виду то, что ты сам давно обещал, — я, конечно, говорю о кодексах[1013], чтобы снова тебе напомнить о них; их еще нет у нас, а также и гороскопов[1014]. Поэтому или скорее их посылай и за это я буду премного тебе благодарен, или я буду считать, что ты медлишь относительно обещаний в нужных вещах, которыми ты связал себя, и вместо чувства благодарности я окажусь вынужденным скорее обвинять тебя.

2. Ему же

Сколь много мы рукоплескали, прочитав твое письмо, то самое, что пришло по истечении целого года, даже и сказать трудно, настолько мы все обрадовались, и я, читающий, и все слушающие[1015]. И отложить его мы пожелали, многократно перечитав; оно же стало держать нас крепче, чем сирены плывущих мимо [моряков][1016]. Но и Одиссей, думаю, не миновал бы его, не бывши прельщен его чарами; оно так благородно, так прекрасно, и настолько показало твой всегда благородный образ мыслей, что обнаружило в тебе и ловкого ритора, и общественного человека, и почтенного философа, а также, подлинно, и доброго друга; потому что все в этом письме было: соразмерность выражений, стройность плана, динамика напряжения, острота мысли, величавая речь и украшенные предложения, великолепие образов и пространный панегирик друзьям, благодаря чему оно оказалось более прекрасным, чем поющие лучше всех птиц лебеди[1017], когда при [дуновении] зефира, опустивши несколько крылья, они вдохновляют [своим пением] сладко и гармонично. В самом деле, при его чтении сколько, ты думаешь, нам пришлось радоваться, изумляясь твоим делам?! Я размышлял, насколько может быть полезен прекрасный Гуарино государствам, украсивши отечество и прежде отечества всю Италию отеческой речью, а Элладу украсивши ученостью оных греков; я же прославлял твои как усердие, так и прежде оного природу, до такой степени восприявшую логосы обеих стран, что мне часто в честь тебя приходилось преимущественно говорить то, что древними говорилось в честь Зенона[1018], как если бы в самом деле ты был каким-то двуязычным существом, настолько точно зная каждый из двух языков, что едва-ли кто-либо столь же преуспел, занимаясь изучением только одного чужого языка. И если бы самый сильный из италийских [ораторов] мог услышать тебя, витийствующего, то, пожалуй, не подумал бы он, что ты и в самом деле время от времени отплываешь в Элладу, сообщаешься с мудрыми, живущими ныне в Италии; или если бы эллин случайно прочитал твои сочинения, то он без сомнения назвал бы тебя настоящим греком, никогда не преклонявшимся перед святынями Цицерона[1019], но постоянно держащимся Аристида[1020] и Демосфена[1021]. Разумеется, такого человека, украшаемого то одной, то другой ученостью, можно ли не счесть прямо-таки прекраснейшим даром Гермеса[1022], когда получаешь от него письма, равно как и наоборот, — неполучение писем есть немилость Гермеса?! Посему пиши нам, всегда тоскующим по вестям о тебе и выше благ ценящим твои дела, радуя нас как красотою, так и многочисленностью писем. Если же ты сам осудишь нас на долгое забвение, то знай, что, конечно, и мы подвергнем тебя обвинению в недружелюбии и наложим наказание, каковое, я знаю, ты нелегко перенесешь: именно, я буду молчать и сам, не терзая тебе аттический слух неприятностью писем, так как ты, хваля нас за то письмо негодное и грязное, как сказал бы кто-либо другой, кажется, чрезмерно нас любишь, пленен страстью любви, не позволяющей ясно видеть касающееся нас. Эту-то именно страсть я просил бы у Бога предпочтительно пред всем прочим никогда не выбрасывать из твоей души, а постоянно увеличивать с течением времени и никогда не прекращать; потому что и я всегда так наслаждаюсь твоими [посланиями], получая письма, полные учености, струящиеся же сладостнее того прекрасно текущего источника, — и тебе наши письма тогда покажутся сносными и пожелаешь еще больше и чаще их получать. А если тебя будет тяготить долгота письма, превосходящего меру и этим внушающего тебе отвращение, весьма стремящемуся к лаконизму в речи, то я обвиняю тебя самого более, чем себя: именно, у нас до сих пор еще нет гороскопов, так что, после их появления у нас и определения ими соразмерности времени, будут появляться тебе и письма, имеющие надлежащую меру.

3. [Митрополиту] Мидии

Хотя мы и находимся далеко от вашего города и не принимаем участия в твоем благом сообществе, которое из всех красот большого города считаем самым прекрасным, однако память и очарование любви (остаются) в душе, и временами ты стоишь почти рядом с нами. И поскольку мы помним, постольку терзается душа, приходит в движение же и тело и часто желает быть возле тебя; но долгота столь великого пути и большие моря не позволяют лететь к тебе, и я сижу, только что не проливая слез из глаз, едва лишь только вспомню о тебе. Я прямо терплю участь несчастных влюбленных, которые вследствие сильной любви пренебрегают даже своими обязанностями. Оттого, притом часто, я вожделел Дедалова искусства[1023], искал и крылатую колесницу Зевса, чтобы как можно скорее прибыть к тебе. Но ни разу не довелось, но, клянусь твоей дружбой, всегда милой для меня, ни красота портиков, ни великолепие храмов, ни владение домами и полями, ни множество товаров и изобилие различных яств, не убеждают меня предпочесть вашу долю той, которую я получил по жребию; и притом в моем положении, когда чей разговор мог бы утомить меня? — и только беседа с восхитительным мидийцем, о которой безусловно можно сказать, что она действует сильнее гомеровского лотоса[1024], настолько покоряет она слушателя, несравненно более, чем весенняя свежесть цветов — глаза путников. Итак, посылай хотя бы время от времени, чтобы мы, роскошествуя в твоих посланиях, собирали от них в качестве плодов наслаждение, — и пиши часто, так как мы будем отвечать тебе письмами еще более частыми. Ты ведь знаешь, что когда мы, простившись с вами, всходили на корабль, ты просил посылать [письма] и притом частые, а мы считали справедливым, что и ты также писать будешь, да и сам ты никоим образом не возражал пользоваться от тебя равным, и ты сам не отказывался никоим образом. Посему делай это: то, что для тебя весьма легко, нам же приятнее всего прочего, иначе как же не обвинить тебя в несправедливости, — тебя, столь сурового стража законов и тонкого и уважаемого [знатока] права?

4. [Иоанну] Хортазмену

Нет, право же, я не только не думал, что ты не помнишь о нашем пребывании в Пелопоннесе, но даже если по ту сторону Альп довелось бы нам жительствовать, и тогда, [полагал я], ты не выбросишь просто так из памяти нашей старинной дружбы, но даже и туда (о, если бы это так было!) ты бы помнил посылать письма при всякой возможности. Ныне же, в то время как живем рядом с [землей] Пелопса, когда ваш город находится столь близко, когда и жители обоих городов постоянно наведываются друг к другу — от прочих получать письма, от тебя же ежедневно надеяться [и ждать], но не обретать — как же можно было не догадаться, что забвение о нас овладело тобою надолго? Вот никогда я не думал, чтобы твое красноречие так поступило с нами. Посему или пиши, письмами уничтожая дурную славу, или, если будешь продолжать молчать, то знай, что никто не извинит тебя. Если же ты сам ставишь нам в укор молчание до нынешнего времени, то мы в душе всегда о тебе помним, да и в письмах уже трижды вспоминали: в первый раз в письме к прекрасному и доброму Макарию, во второй раз, как и в первый, и вот теперь в этом письме к тебе; и притом книги и рассуждения туда, откуда мы их подняли, забросив, заботясь же о том, чтобы собирать лошадей и упряжки быков, а также пахать землю и проводить борозды, ныне то в Эпидавр[1025], а то и в Спарту[1026], иной же раз из одной деревни в другую, как скороходы, мы вынуждены бегать.

Итак, если мы, даже самим себе не принадлежа, письма посылаем, хотя и не изысканные, но полные любовного стремления к твоей душе, как оправдаешься ты сам, имея возможность часто посылать письма или, если же не часто, то весьма подробные, скорее изысканные, чем длинные? Поэтому пиши, радуя нас и красотой [слога] твоих писем, и объявляя ими нам о твоем здоровье, которое мы считаем одним из наипрекраснейших [качеств]. А о письме же, которое мы представили наиблагороднейшему божественнейшему царю, разъясни нам, каким образом немолчнокричащий Ферсит[1027] оскорбил божественный аттический слух или, быть может, произнес нечто сладенькое, хотя мало удовольствия письмо доставляет — [о причине] его неудачи ты откровенно нам скажешь, издавна будучи другом истины.

5. Царю Кир Мануилу

Быть может, нужно и для прочих писать и о сочинении, особенно о твоем, и рассказать в нем содержащееся. Ведь в самом деле, я серьезно взялся воздавать должное и многократно показывать в письмах, сколь великие похвалы приносит тебе язык пелопоннесцев; но грубость писем и невозможность своевременно говорить отнимало таковое желание и убеждало лобызать молчание, чтобы чрез это более принести себе пользы и не так терзать аттический слух, для которого следует говорить только языком Платона[1028] и Демосфена и им подобных; и еще потому, что это дело требовало ритора, много превосходящего прочих; да и как оно должно было быть исполнено, чтобы от всех быть похваленным при изложении! Но так как есть закон, и даже древний, не только богатым (способностями), но и бедным давать возможность говорить, следовательно, — и нам приносить дары царям по нашим средствам, притом закон самый человеколюбивый пред прочими, с которым весьма сходственной мы находим твою природу, — то прими поэтому и дурное письмо от души, приверженной к твоим сочинениям и питающей большее расположение к твоей державе. Посему, царь, выслушай благосклонно; прежде же я скажу тебе слово хотя и краткое, но нуждающееся в языке лучшем и более величественном, чем мой.

Когда корабль пристал к Пелопоннесу против гавани Витилеи и мы уже выходили, то мы увидели город на вершине горы, одноименный гавани, древний и эллинский, насколько мы поняли из начертаний на столбах, но народ был не эллинский, а варварский: дикость его превосходила даже скифскую. И это мы слышали и прежде, но не легко верили; тогда же, смотря на них, по взорам и обычаям, еще же и по верхнему платью и оружию, которое все во время глубокого мира держали в руках и как будто ничем не отличались от свирепых зверей, мы сочли их вполне соответствующими тому, что о них поется. Когда же, спрашивая, мы услышали, что это у них только горный образ жизни и такие обычаи, по душе же они более кротки, чем большинство других людей, то мы сразу успокоились и удивлялись перемене. Расспрашивали же мы у них и о причине (этого). Но те тотчас с рукоплесканиями, похвалами и блестящим славословием стали выкрикивать твое имя и называли тебя благодетелем, градодержавным[1029] и спасителем их рода. С того времени, говорили они, как ты приплыл к Пелопоннесу, ты успокоил их помышления, и уничтожилось то недавно еще ужасное; и ни сын не обнажал более меча против отца, ни отец, со своей стороны, не осквернял руки об отрока, но даже и брат не устремлялся на брата, ни сосед на соседа; и никто более, отсекши после убийства палец или другой член лежащего и во время пирушки погружая его в бокал, не предлагает друзьям это им издавна уже любезное и привычное; вместо этого у них теперь праздник и торжественное собрание буквально каждый день с общей попойкой друг для друга и похвалы, от всех воспеваемые за столь великое дело. Оттого, конечно, в честь тебя стоит и памятник весьма блестящий, и этот памятник, о наилучший из царей, даже величественнее издревле воспеваемых, которые были воздвигнуты Фемистоклу[1030] и Мильтиаду[1031] и им подобным. И это потому, что те другими средствами, с оружием и с кровью, воздвигали памятники и одерживали для себя победы, ты же без всего этого, с одним только великим разумением, таковые города и деревни, даже превосходящие число, ласково и кротко убедил беречь жизнь; и не однажды, но каждый день ты воздвигаешь памятники, спасая тех, каковые были бы добычей меча.

Таково начало похвальных тебе слов. Когда же мы были на родине спартанцев[1032], там распространилось одно великое сочинение[1033] и все искали эту книгу и относительно ее вели большие рассуждения, потому что она, пробежавши скорее, чем быстрое крыло молвы, побудила всех ее искать. Отсюда и мы получили носящуюся в воздухе весть, подобно тому как в древности посвященные в великие мистерии. Но когда далее наступил определенный срок и день года, в который прославляемый покинул здешний мир и в который обычно совершается священный обряд (поминовения), то нужно было в этот день читать и ту книгу, присутствовал же во всем наилучший и светлейший деспот, а также архиерей, старейшины и все сколько-нибудь выдающееся и лучшее из духовного сословия. И из народа никто не отсутствовал, потому что все в большем количестве, чем зрители на Олимпийские состязания, собрались к слушанию. Поэтому-то именно казалось полезным и приличным пред поминовением прочитать надгробное слово, и для этого был призываем принесший книгу; он же не слушался, говоря, что это следует другим. И те не двигались, и он не склонялся. Когда же и деспот[1034] стал приказывать, он уступил его повелению и вставши читал, все же слушали чтение слова со стоящими ушами, как кто-нибудь удачно сказал бы, и он прочитал половину книги. Вслед за ним читал Газский[1035], сперва тихо и ровно издавая звук и понемногу повышая голос до пронзительного и громкого, сколько было нужно и требовал строй слова. И одни громко отмечали, с рукоплесканиями и блестящими похвалами, удачность наименований, стройность выражений, красоту оборотов речи, порядок умозаключений и более всего гармонию и поэтичность слова, — как сказал бы какой-нибудь поэт, — удивляясь ей более всего прочего; другим же казалось, что они видят самого усопшего, совершающего дела, равные подвигам древних, и тебя, говорящего о том, что совершаемое блаженным спасало Пелопоннес или точнее — избавляло от господства варваров. Тем глубоко внедрялось величайшее побуждение к любви, и они вместе с ним (мысленно как бы) принимали участие в весьма многих из наилучших дел; у этих же слезы текли ручьем и непрерывно исходили тяжкие воздыхания, окрашиваемые цветом скорби. Поистине народ был подобен находящимся вне себя; и не было никого, кто бы словами не воздавал ему награды за спасение и не называл спасителем и благодетелем, а тебя не просил бы дожить до глубокой и почтенной старости.

Поделиться с друзьями: