Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мой век, мои друзья и подруги (Бессмертная трилогия - 2)

Мариенгоф Анатолий Борисович

Шрифт:

Это мне рассказал член коллегии ВЧК Агранов, впоследствии тоже расстрелянный.

А когда поставили к стенке старика Мейерхольда, он, как мне передавали, воскликнул:

– Да здравствует революция!

Это мой век.

Только в моем веке красные штаны, привязанные к шесту, являлись сигналом к буре в зале бывшего Благородного собрания.

Только в моем веке расписывались стены монастыря дерзкими богохульными стихами.

Только в моем веке тыкали пальцем в почтенного профессора Ю. Айхенвальда и говорили: "Этот Коган!"

Только в моем веке знаменитый поэт танцевал чечетку в кабинете главного бухгалтера, чтобы получить деньги!

Только в моем веке террорист мог застрелить человека за то, что он вытер портьерой свои полуботинки.

Только в моем веке председатель Совета Народных Комиссаров и вождь мировой революции накачивал примус, чтобы подогреть суп.

И т, д., и т, д.

Интересный был век! Молодой, горячий, буйный и философский.

17

В Москву приехала Айседора Дункан. Ее пригласил Луначарский. Для себя и для своей будущей школы знаменитая босоножка получила от нашего правительства роскошный особняк на Пречистенке. По-купечески роскошный особняк.

– Толя, - сказал Есенин, усевшись на стол, за которым я трудно ковырялся, как говорили мы, над лирическими строчками.
– Толя, слушай, я познакомился с Айседорой Дункан.

– Очень рад, - сказал я, не отрывая глаз от рукописи.
– Поздравляю.

– Я влюбился в нее, Анатолий.

– Ты? Влюбился?

– По уши!

– Ты?..

– Честное слово!

– Не верю, Сережа.

– Почему это ты не веришь?

– Не ве-рю, - повторил я, обмакнув перо в чернила.

– Уж, может, я не могу влюбиться?

– Полагаю.

Он почесал за ухом.

– Ну, увлекся, что ли.

– Ты? Увлекся?

Он опять почесал за ухом.

– Ну, ладно, ладно. Она мне понравилась.

– Так ведь кругом говорят, Сережа, что она...

Есенин перебил:

– А я люблю пожилых женщин.

– Люби, люби на здоровье!

Но кляксу я все-таки посадил.

И буду любить. Буду!

Вдруг он испуганно взглянул на лист бумаги, который лежал передо мной:

– Что? Кляксу посадил? Сейчас посадил?

– Ага.

Он мрачно взглянул на меня:

– Это дурная примета... Эх, растяпа!

Я скомкал лист и выбросил его за окно.

– Все равно это дурная примета.

– Вот вздор-то!

– Увидишь!

– Не болтай чепухи, Сережа.

– Пушкин тоже в приметы верил.

– Сто лет тому назад.

– А писал-то он стихи сто лет тому назад не хуже нас с тобой.

Вскоре Есенин перебрался к Дункан, в ее особняк на Пречистенке.

18

Мы сидим возле буржуйки. От нее пышет уютным жаром. Черные железные щеки зарумянились.

– Ишь, потрескивает. Не дрова, а порох!
– говорит Есенин.
– Кто покупал? Небось Мартышон?

И подсаживается еще ближе к огню:

– Русская кость тепло любит.

На столе, застеленном свежей накрахмаленной скатертью, стоит глиняный кувшин с ветками молодой сосны.

Есенин мнет в пальцах зеленые иглы.

– Это хорошо, когда в комнате пахнет деревцом.

Подходит к ореховой тумбе. На ней еще совсем недавно стояли наши бритвенные приборы и обломок зеркала, прислоненный к флакону тройного одеколона. Теперь на ней: никритинский трельяжик, духи, круглая пудреница с большой пуховкой и синяя фарфоровая тарелочка с золотыми карандашами губной помады.

– Тумбочка-то наша холостяцкая, - говорит он, - каким туалетом стала!

Рассматривает себя со всех сторон в трельяжик и нюхает духи "Персидская сирень" парфюмерного треста "Жиркость". Так в те годы именовалось ТэЖэ.

– Приятные...

И душится. Почему-то за ушами.

– У нас в Рязани сирени мно-о-ого!

Потом большой лебяжьей пуховкой пудрит все лицо, а не по-дамски - один нос.

– Мы-то с тобой, два дурака, аптекарской ватой после бритья пудрились.

И расчесывает с наслаждением свои легкие волосы большим редкозубым женским гребнем из черепахи.

– Красота!.. Только в кармане его носить неудобно.

И кладет гребень на прежнее место.

– Ну, мне пора.

– Подожди, Сережа. Через полчаса придет Нюша. "Ящик с игрушками" кончается рано. Попьем чайку. Есть холодная баранина. Мартышка еще что-нибудь придумает.

– Да нет.

И надвигает на самые брови высокую бобровую шапку с черным бархатным донышком.

– Поеду на свою Пречистенку клятую. Дунканша меня ждет.

– Может, останешься? Ночуй с нами, Сережа, в старых пенатах.

– Нет, поеду.

И нехотя надевает шубу.

– Поеду. Будь она неладна!

И натягивает кожаные перчатки на пальцы, по-мальчишески растопыренные.

– Право, Сережа, оставайся. Гляди, как метет на улице.

– Поеду.

Он застегивает шубу на все пуговицы и поднимает воротник, как на морозе:

– Будь здрав.

– Ты сказал, Сережа: "Клятая Пречистенка". Да ну ее к Богу! Сыпь домой. Насовсем домой. Мартышка будет рада.

Он кладет на мои плечи обе руки и, глядя в глаза, говорит вслух то, что, вероятно, не раз и не два говорил самому себе:

– Нет, Толя, не могу я, да и не хочу сидеть на краешке чужого гнезда.

И круто поворачивается на каблуках.

– Мартышону кланяйся.

– Поклонюсь, поклонюсь.

Я молча провожаю его до парадного.

– Прибегай, Сережа.

– Спасибо.

– Прибегай завтра.

– Постараюсь.

Дверь хлопнула. Возвращаюсь не спеша в нашу комнату, натопленную, пахнущую сосной и ставшую гораздо уютней от белой скатерти на столе, от шотландской косынки в зеленую клетку на скучной ореховой тумбе, от лебяжьей пуховки и большого черепахового гребня, свидетельствующих о женщине.

Но в груди у меня щемит. Что-то подступает к горлу. Я опускаюсь на низкую табуретку возле потухающей буржуйки. Сижу тяжело, грузно, с уроненной головой и как будто с нечистой совестью. Словно сделал что-то очень жестокое, непоправимое, но неизбежное.

Потом повторяю есенинские слова:

– "Клятая Пречистенка!"

Ах Дункан, милая, дорогая Изадора, и надо же было тебе повстречаться на его пути!

Вспоминаю диалог из каких-то мемуаров:

– Почему, друг мой, ты не женился на этой знаменитой и богатой женщине?

Поделиться с друзьями: