Мой век, мои друзья и подруги (Бессмертная трилогия - 2)
Шрифт:
Это мне рассказал член коллегии ВЧК Агранов, впоследствии тоже расстрелянный.
А когда поставили к стенке старика Мейерхольда, он, как мне передавали, воскликнул:
– Да здравствует революция!
Это мой век.
Только в моем веке красные штаны, привязанные к шесту, являлись сигналом к буре в зале бывшего Благородного собрания.
Только в моем веке расписывались стены монастыря дерзкими богохульными стихами.
Только в моем веке тыкали пальцем в почтенного профессора Ю. Айхенвальда и говорили: "Этот Коган!"
Только в моем веке знаменитый поэт танцевал чечетку в кабинете главного бухгалтера, чтобы получить деньги!
Только в моем веке террорист мог застрелить человека за то, что он вытер портьерой свои полуботинки.
Только в моем веке председатель Совета Народных Комиссаров и вождь мировой революции накачивал примус, чтобы подогреть суп.
И т, д., и т, д.
Интересный был век! Молодой, горячий, буйный и философский.
17
В Москву приехала Айседора Дункан. Ее пригласил Луначарский. Для себя и для своей будущей школы знаменитая босоножка получила от нашего правительства роскошный особняк на Пречистенке. По-купечески роскошный особняк.
– Толя, - сказал Есенин, усевшись на стол, за которым я трудно ковырялся, как говорили мы, над лирическими строчками.– Толя, слушай, я познакомился с Айседорой Дункан.
– Очень рад, - сказал я, не отрывая глаз от рукописи.– Поздравляю.
– Я влюбился в нее, Анатолий.
– Ты? Влюбился?
– По уши!
– Ты?..
– Честное слово!
– Не верю, Сережа.
– Почему это ты не веришь?
– Не ве-рю, - повторил я, обмакнув перо в чернила.
– Уж, может, я не могу влюбиться?
– Полагаю.
Он почесал за ухом.
– Ну, увлекся, что ли.
– Ты? Увлекся?
Он опять почесал за ухом.
– Ну, ладно, ладно. Она мне понравилась.
– Так ведь кругом говорят, Сережа, что она...
Есенин перебил:
– А я люблю пожилых женщин.
– Люби, люби на здоровье!
Но кляксу я все-таки посадил.
– И буду любить. Буду!
Вдруг он испуганно взглянул на лист бумаги, который лежал передо мной:
– Что? Кляксу посадил? Сейчас посадил?
– Ага.
Он мрачно взглянул на меня:
– Это дурная примета... Эх, растяпа!
Я скомкал лист и выбросил его за окно.
– Все равно это дурная примета.
– Вот вздор-то!
– Увидишь!
– Не болтай чепухи, Сережа.
– Пушкин тоже в приметы верил.
– Сто лет тому назад.
– А писал-то он стихи сто лет тому назад не хуже нас с тобой.
Вскоре Есенин перебрался к Дункан, в ее особняк на Пречистенке.
18
Мы сидим возле буржуйки. От нее пышет уютным жаром. Черные железные щеки зарумянились.
– Ишь, потрескивает. Не дрова, а порох!– говорит Есенин.– Кто покупал? Небось Мартышон?
И подсаживается еще ближе к огню:
– Русская кость тепло любит.
На столе, застеленном свежей накрахмаленной скатертью, стоит глиняный кувшин с ветками молодой сосны.
Есенин мнет в пальцах зеленые иглы.
– Это хорошо, когда в комнате пахнет деревцом.
Подходит к ореховой тумбе. На ней еще совсем недавно стояли наши бритвенные приборы и обломок зеркала, прислоненный к флакону тройного одеколона. Теперь на ней: никритинский трельяжик, духи, круглая пудреница с большой пуховкой и синяя фарфоровая тарелочка с золотыми карандашами губной помады.
– Тумбочка-то наша холостяцкая, - говорит он, - каким туалетом стала!
Рассматривает себя со всех сторон в трельяжик и нюхает духи "Персидская сирень" парфюмерного треста "Жиркость". Так в те годы именовалось ТэЖэ.
– Приятные...
И душится. Почему-то за ушами.
– У нас в Рязани сирени мно-о-ого!
Потом большой лебяжьей пуховкой пудрит все лицо, а не по-дамски - один нос.
– Мы-то с тобой, два дурака, аптекарской ватой после бритья пудрились.
И расчесывает с наслаждением свои легкие волосы большим редкозубым женским гребнем из черепахи.
– Красота!.. Только в кармане его носить неудобно.
И кладет гребень на прежнее место.
– Ну, мне пора.
– Подожди, Сережа. Через полчаса придет Нюша. "Ящик с игрушками" кончается рано. Попьем чайку. Есть холодная баранина. Мартышка еще что-нибудь придумает.
– Да нет.
И надвигает на самые брови высокую бобровую шапку с черным бархатным донышком.
– Поеду на свою Пречистенку клятую. Дунканша меня ждет.
– Может, останешься? Ночуй с нами, Сережа, в старых пенатах.
– Нет, поеду.
И нехотя надевает шубу.
– Поеду. Будь она неладна!
И натягивает кожаные перчатки на пальцы, по-мальчишески растопыренные.
– Право, Сережа, оставайся. Гляди, как метет на улице.
– Поеду.
Он застегивает шубу на все пуговицы и поднимает воротник, как на морозе:
– Будь здрав.
– Ты сказал, Сережа: "Клятая Пречистенка". Да ну ее к Богу! Сыпь домой. Насовсем домой. Мартышка будет рада.
Он кладет на мои плечи обе руки и, глядя в глаза, говорит вслух то, что, вероятно, не раз и не два говорил самому себе:
– Нет, Толя, не могу я, да и не хочу сидеть на краешке чужого гнезда.
И круто поворачивается на каблуках.
– Мартышону кланяйся.
– Поклонюсь, поклонюсь.
Я молча провожаю его до парадного.
– Прибегай, Сережа.
– Спасибо.
– Прибегай завтра.
– Постараюсь.
Дверь хлопнула. Возвращаюсь не спеша в нашу комнату, натопленную, пахнущую сосной и ставшую гораздо уютней от белой скатерти на столе, от шотландской косынки в зеленую клетку на скучной ореховой тумбе, от лебяжьей пуховки и большого черепахового гребня, свидетельствующих о женщине.
Но в груди у меня щемит. Что-то подступает к горлу. Я опускаюсь на низкую табуретку возле потухающей буржуйки. Сижу тяжело, грузно, с уроненной головой и как будто с нечистой совестью. Словно сделал что-то очень жестокое, непоправимое, но неизбежное.
Потом повторяю есенинские слова:
– "Клятая Пречистенка!"
Ах Дункан, милая, дорогая Изадора, и надо же было тебе повстречаться на его пути!
Вспоминаю диалог из каких-то мемуаров:
– Почему, друг мой, ты не женился на этой знаменитой и богатой женщине?