На перекрестках встреч: Очерки
Шрифт:
Я не судья им, да и неудобно расспрашивать, как и при каких обстоятельствах оказались они на чужбине, вдали от Родины, от ее неба, от ее музыки. Но, услышав родные песни, они чаще всего сами рассказывали о своих тяжких скитаниях. Сколько таких историй, порой самобичующих исповедей переслушала я за рубежом!
…Парижский таксист, вахмистр деникинского корпуса, очутившийся за тысячи верст от своего родного Тихого Дона и давно уже осознавший вину перед Родиной, мечтал вернуться – но так и не смог, не решился.
…Его сын, жадно следящий за нашей жизнью, за успехами Советской страны, собирает портреты космонавтов и пластинки с советской музыкой.
…Артист цирка, уехавший из СССР в 30-х годах, некто Розетти. Не работает… Мечтает вернуться на Родину, устроиться в Дом ветеранов сцены.
И еще десятки, сотни судеб. В общем-то разных, но схожих в одном – в неизбывной тоске по Родине, по ее просторам, воздуху, песням.
Не помню, на каком по счету концерте из шестидесяти (дело было в Париже) присутствовало особенно много моих соотечественников. И мне пришлось петь больше, чем обычно: хотелось в песне рассказать о России, пробудить в этих людях самые сокровенные чувства. С болью в сердце вспоминаю, как на сцену поднялся седой старик и опустился передо мной на колени. Сколько я ни уговаривала, не вставал и все повторял: «Если бы мог, все бы отдал только за то, чтобы умереть на Родине…» А потом, не стыдясь слез, сказал: «Родимая, если доведется встретиться, привези горсть русской земли!»
Через несколько лет я вновь оказалась в Париже, пела в двух концертах. Но за землей, что прихватила в холщовом мешочке, никто не пришел – видно, не дождался старик…
Однажды русская колония в Париже обратилась с просьбой дать концерт, сбор от которого пойдет в фонд помощи бедствующим детям старых русских эмигрантов. Я согласилась. У меня до сих пор перед глазами переполненный зал русского клуба, засыпанная цветами сцена, заплаканные лица зрителей. После концерта подошла пожилая женщина, торопливо говорила по-русски и по-французски, что она может теперь умереть спокойно. Прижимая руки к груди, рассказала о своей жизни, о работе над театральными куклами, не принесшей ей на чужбине счастья. Это была дочь художника Поленова. Она пригласила меня на чашку кофе к себе домой на улицу Дарю, неподалеку от зала Плейель. По пути к ней я прошла несколько кварталов, заселенных русскими эмигрантами, раздумывая о людях, разлученных с Родиной. И вспомнила жестокие и безжалостные стихи Игоря Северянина:
От гордого чувства,
чуть странного,
Бывает так горько подчас,
Россия построена запово
Другими, не нами, без нас!…
И вот мы остались без
Родины.
И вид наш и жалок, и пуст,
Как будто бы белой смородины
Обглодан раскидистый куст.
Некогда популярный русский поэт вынужден был на чужбине зарабатывать себе на жизнь нелегким трудом рыбака. Его стихи не печатали, их попросту забыли, и он сам как поэт многое потерял вдали от российских просторов. Все годы жизни на чужбине он так стремился вернуться домой. И вернулся, что было для него подлинным счастьем. Он не мог постигнуть вне Родины самую трудную из всех наук – науку одиночества. Русскому человеку за границей так не хватает теплоты, заинтересованности в судьбе другого, простого человеческого участия. Вместо веселья в дни праздников видишь по вечерам пустые улицы, зашторенные окна. Человек один, надеется только на себя, трудится, борется с бедой, рассчитывая только на свои силы.
Казалось бы, не чувствовал себя одиноким в Париже старый театральный художник Александр Бенуа. Здесь была его семья, родственники. Из Милана несколько раз в год приезжал сын, главный художник «Ла скала», не забывал деда и внук, живший в Риме… Но как ему недоставало своего, родного, российского… Тоска по родным местам постоянно щемила сердце. «Почему я не дома? – думал художник. – Как хотелось бы быть там, где у меня открылись глаза на красоту жизни и природу, где впервые вкусил любви…» В последнюю в своей жизни ночь он бредил Родиной. Ему казалось, что он идет по залам любимого Эрмитажа и величественная Нева приветствует его в родном городе.
В доме для престарелых в Лондоне доживала свой век знаменитая русская балерина, блиставшая на балетной сцене в начале столетия, Тамара Платоновна Карсавина – судьба подарила ей 93 года жизни. До 1929 года ее имя было тесно связано с прославленными «русскими сезонами» С. Дягилева в Западной Европе, когда она танцевала в его труппе под названием «Русский балет». Я хорошо помню эту подвижную, сухощавую старушку, за плечами которой были годы мучительных раздумий о Родине, о русском искусстве, балетном театре. Казалось бы, чего ей, известной балерине, а затем вице-президенту Королевской академии танца в Лондоне, автору нескольких книг о хореографии, горевать о России?
– Я не могу, – говорила она, – не думать о Родине. Корни мои остались в Петербурге. На сцене Мариинского театра я получила признание, там прошли лучшие годы жизни. Все собиралась вернуться, все думала – успею еще приехать домой, но теперь уже поздно – время ушло, да и сил мало. Сначала не чувствовала себя бездомной странницей, но с годами, на закате жизни, это ощущение возрастало день ото дня.
Конечно, в истории русского балета имя Карсавиной осталось навсегда, но кто знает, будь она на Родине, разве не смогла бы достигнуть больших творческих высот, чем на чужбине? Наверно, была бы выразительницей новаторских идей не одного только М. Фокина, хотя он и прославил хореографию своими «ориентальными» балетами, в которых Карсавина была непревзойденной.
Мучительно тосковал по Родине Сергей Рахманинов. Сознание совершенной им ошибки все больше угнетало его. Был свой дом в Нью-Йорке, были загородная дача, автомобиль, деньги. Но какой ценой все это доставалось! «Очень устал, и руки болят, – писал он своему другу Н. Морозову. – За последние четыре месяца дал около 75 концертов. Всякое лишнее движение рук меня утомляет…» Я была в том русском ресторанчике в Нью-Йорке, недалеко от знаменитого Карнеги-холла, где Сергей Васильевич любил посидеть за самоварчиком, отведать русских блюд, послушать родную речь. Но сейчас уже вряд ли кто помнит, где именно то место, куда приходил великий русский музыкант, когда давала себя знать невероятная тоска по Родине. Так и похоронен Рахманинов вдали от родимой земли, на чужом берегу, под Нью-Йорком, на кладбище с суровым тевтонским названием «Валхал-ла». Но он был и навсегда остался русским. Дочь Рахманинова Т. Конюс, вспоминая об отце, говорила: «Папа любил все явления земли… цветы, деревья, если дымом пахло… И все хорошее ему напоминало Россию, и часто, хваля что-то, он говорил: как в России».
Дочь Ф. Шаляпина, Марфа Хадсон Дэвис, сожалела о том, что великий русский артист умер на чужбине. Расскажу о встрече с ней подробнее.
Жила Марфа Федоровна на окраине Ливерпуля недалеко от реки Мереей в двухэтажном доме. Стройная и высокая, с живыми, несмотря на возраст, молодыми глазами и открытой девичьей улыбкой. Хорошо говорила по-русски.
– Я помню отца от корней волос до кончиков пальцев русским человеком, беспредельно любившим Родину, бесконечно тосковавшим по ней, – говорила она и приводила слова самого Шаляпина: – «Я не понимаю, почему я, русский артист, русский человек, должен жить и петь здесь, на чужой стороне? Ведь как бы тонок француз ни был, он до конца меня никогда не поймет. Только там, в России, была моя настоящая публика…» На старости лет ему страстно хотелось купить имение, такое, как в средней полосе России: чтобы речка была, в которой можно было удить ершей да окуньков, и лесок, чтобы белые грибы в нем росли, и большое поле с ромашками и васильками в колосьях хлебов… Долго ездили мы всей семьей по Франции, да и в Германии тоже искали, но не нашли ничего, что бы соответствовало представлению отца о родной стороне. Незадолго до смерти, за какие-то считанные дни, ему часто снились московские улицы, друзья, русские дали, дом на берегу Волги около Плеса, корзины, полные грибов. «Ты знаешь, Маша, – говорил он маме, – сегодня я опять во сне ел соленые грузди и клюкву, пил чай из самовара с душистым-предушистым вареньем. Но вот какое было варенье – не запомнил». Врачи лишили его сладкого – отец страдал диабетом, – и возможно потому, испытывая потребность в сахаре, во сне «пил чай с вареньем». Он любил сладости, предпочитая икре шоколад.
В канун кончины, как это не покажется странным, он больше всего тосковал о днях своего детства, полного нищеты и лишений. «Я был так беден, что вымаливал деньги на покупку гроба моей матери, – вспоминал отец. – Она была так ласкова ко мне и так нужна… Боже мой! Как все это далеко! Говорят, что давние воспоминания воскресают с особой яркостью с приближением смерти… Быть может, так оно и есть…» Кротость, смиренность были самыми характерными чертами последних дней отца. Несмотря на мучившие его боли, он находил в себе силы шутить, просил маму почаще быть рядом. «Что бы я делал без тебя, Маша?» Сколько нежности и ласки было в его голосе, сколько мягкости во взгляде внимательных серо-голубых глаз! Где-то дня за три до смерти он попробовал голос и дал такую руладу, что все окружавшие его и знавшие, что дни сочтены, были поражены мощью и красотой звука. В памяти остались и грандиозные похороны, которые устроил Париж отцу, и аромат надгробных венков и цветов, перемешанный с сладковатым запахом ладана, долго стоявший в опустевших комнатах нашего дома на тихом авеню Эйлау, что напротив Эйфелевой башни, и огромный стол, заваленный телеграммами и письмами со всего света. Не верилось, что не стало человека, всего за год до погребения выглядевшего здоровым, переполненным планами и надеждами. В большой гостиной нижнего этажа отец частенько подолгу засиживался с друзьями за чашкой дымящегося свежезаваренного чая или за рюмкой старого «арманьяка», обсуждая те или иные наболевшие вопросы. Помню, как интересно, в мельчайших подробностях, он рассказывал какому-то театральному деятелю о Ермаке, образ которого мечтал воплотить на оперной сцене. Да мало ли в его голове рождалось всевозможных идей и замыслов!