На улице Дыбенко
Шрифт:
— А куда они ходят?
— Хрен его знает.
Наташа затянулась последней глубокой затяжкой и ждала, когда докурит Кира.
— По ходу, в дырку в полу ходят. Мне стремно туда одной соваться.
— Погнали. * * *
Теперь они ехали в Ворошиловский район на площадь Советскую. В троллейбусе удалось сесть. Наташа уложила пакет с учебниками себе на колени, но он соскальзывал — собачья шуба была слишком объемной и местами стояла колом.
Напротив, у окна дремал мужчина в бесформенной надвинутой на лоб вязаной шапке, из-под которой выглядывали густые кустистые рыжие брови.
— Дядька тоже бухает? — спросила Кира.
— Ага. Причем они с матерью вечно грызутся. Он даже ее поколачивает. Но она, сука, все равно к нему прется. Спрашивается, на хера?
— Родственные чувства?
— Типа того. Знаешь, он нормальный был. Жвачки мне из поездок привозил, пластинки. Потом прирезал кого-то по пьяни и сел. Причем сидел он на Голубинке.
При слове «Голубинка» мужчина, дремавший у окна, приоткрыл глаза.
— И говорят, удачно так присел, — продолжала Наташа, — его там уважали. Место непыльное дали. Библиотекарем шесть лет оттрубил. Как на курорте. Книжки читал. Деду моему из тюрьмы письма писал о вреде алкоголя и о пользе здорового образа жизни. Из тюрьмы, помню, вернулся накачанный такой, загорелый. Но работать уже не захотел. Хотел, понимаешь ли, праздника жизни.
— Типа, шаркнем по душе.
Наташа кивнула.
— Ага. Типа того.
Бровастый мужик немного подался вперед и, задвинув податливую, как тесто, шапку на затылок, спросил:
— Это ж в какие он годы сидел?
— В восьмидесятые, при Андропове, — не смущаясь, ответила Наташа.
Мужчина понимающе покачал головой.
— Тогда на Голубинке порядок был, — проговорил он с ноткой ностальгии в голосе, — не то что сейчас — беспредел. Сучье время.
Наташа покивала мужику в знак согласия, и тот, похоже, удовлетворившись разговором, натянул шапку на брови и откинулся на спинку сиденья.
Наташа повернулась к Кире и продолжила свой рассказ, стараясь говорить ей на ухо.
— Ну и пошло-поехало. Меня же бабка с дедом воспитали. Сначала бабка умерла. Потом дед. Мать же меня, как родила, им подсунула. Она на Гусевке жила. А там горячей воды не было. Дровами топили. И ей, типа, с младенцем там никак. Сначала на время отдала. А потом… В общем, она жизнь свою устраивала…
За окном мелькали грязные сугробы. Снег подтаял, и серая жижа покрыла волгоградские дороги.
Киру с Наташей многое роднило. Им, как боевым подругам, прошедшим войну, было что вспомнить. Память о боли сближала их и одновременно отдаляла от остальных. Они тяготились своим опытом, но отказаться от него уже не могли, как не могли стереть из памяти все, что пережили. * * *
— Видишь, окна без стекол?
На втором этаже одно окно было прикрыто картонкой, а другое занавешено одеялом.
— Пошли, — скомандовала Наташа, ловким движением запульнув сигарету в сугроб. * * *
Они долго стучали в дверь. Вместе и по очереди. Ногами и руками. Из соседней квартиры выглянул мужчина в тельняшке и, оглядев девушек, сказал:
— Девчули, вы че там забыли? Это же бичовская хата. Я вчера сюда ментовку вызывал. Хоть бы уж они перерезали друг друга.
Послышался звук проворачиваемого замка, и дверь очень медленно стала открываться. Из-за нее высунулось существо с опухшим багровым лицом. Оно стояло на карачках, и голова у него покачивалась, как у кивающей собачки с панели автомобиля.
Наташа решительно прошла вперед, Кира последовала за ней.
— Говна сколько, — ужаснулась Наташа, — ступай осторожно.
— Пытаюсь.
Существо медленно ползло за ними.
В одной из комнат на захламленном полу, подперев голые колени к подбородку, сидел мужчина. Наташа подошла к нему и, подобрав полы шубы, присела на корточки.
— Мать где? — спросила она.
Мужчина вглядывался в Наташу, будто силясь узнать.
— Спит вон там, — показал он рукой, — три дня уже. Я ей: «Таня, Таня». А она, блядь, все спит.
Кира заглянула во вторую комнату. На полу, на голом матрасе лежала женщина. Она была укрыта старым пальто и, казалось, крепко спала.
Наташа подошла и наклонилась над ней. Приподняла пальто. Женщина оказалась абсолютно голой.
— Гляди, в синяках вся. Ее тут, похоже, всем районом отымели.
Наташа сняла шубу и дала Кире.
— Подержи. Иначе засру.
Она присела на корточки возле матери и пальцем приподняла ей одно веко.
— Смотри, — сказала она, — это кома.
— Думаешь?
— Знаю. Печеночная.
Кира вгляделась в зрачок.
— Видела? Зрачки на свет не реагируют.
— Давай я к соседям схожу. Скорую вызову, — предложила Кира.
Наташа встала, подошла к занавешенному окну и отвернула угол одеяла. В комнату проник дневной свет, который, казалось, должен был разогнать всю нечисть, спрятавшуюся по углам.
— А я вот думаю, — сказала она, выглядывая во двор, — на хрена ее спасать?
— Не бросим же мы ее здесь…
— Два года назад я ее в похожем бомжатнике нашла. И тоже в коме.
Наташа пыталась занавесить окно одеялом как было, но у нее не получалось.
— Прикинь, у меня летняя сессия, а она в больнице. А там знаешь как к таким относятся? Бомжиху притащили, которая ссытся и срется. Будь добра, доченька, сама ухаживать за мамашей своей. Нам за ней дерьмо выгребать не с руки. У нас зарплата маленькая.
Наконец она зацепила верхний угол одеяла за торчащий в раме гвоздь, расправила нижние углы и, удовлетворившись результатом, принялась прохаживаться по пустой комнате.
— Я там и шоколадки нянечкам носила. Денежки им в карман подсовывала. Не могла ж я там с утра до вечера сидеть. А эта, прикинь, — Наташа указала на лежащую мать, — в себя пришла и недовольная такая. «Где ходишь? Почему я с утра в говне лежу?» Нормально?
Наташа, прохаживаясь по комнате, натыкалась на пустые бутылки и загоняла их в углы, как будто играла в бильярд.
— Она меня не растила.
В угол, громыхая, покатилась бутылка.
— Молоком не кормила.
Покатилась другая.
— Бывало, к бабке с дедом придет. Намоется. Пожрет. Белье грязное оставит. Сама в чистое оденется, и будь здоров. А я знаешь, о чем тогда мечтала?
Наташа поймала ногой очередную бутылку и стала катать ее сапогом туда-сюда, словно раскатывала тесто.
— Мечтала, чтоб не сразу она домой уходила. Чтоб побыла еще. А уж если мы выходили с ней куда-нибудь. В магазин или в парк. Я громко так говорила, чтоб все слышали: «Мама, купи мне мороженое!», «Мама, поедем домой!» Жутко мне хотелось, чтоб все знали, что она моя мама. Любила я ее, понимаешь? Не за что ее любить, а я любила. После комы она завязала. И вот за эти год-полтора, пока она не пила, я с ней хоть пообщалась по-человечески. Я и забыла, какая она — нормальная. А может, и не знала никогда. А тут полгода назад, смотрю, опять прибухивать начала. Потихоньку. Звонит мне, а я ж голос ее сразу слышу, когда она датая. У меня сердце в пятки. «Сволочь, — думаю. — Ниче в жизни, сука, не понимаешь! Ниче не ценишь!»