Немецкие деньги и русская революция: Ненаписанный роман Фердинанда Оссендовского
Шрифт:
Одним из инцидентов, омрачивших тогда и без того напряженные отношения между Совнаркомом и американским посольством, стало дело полковника Калпашникова. Оно заключалось в том, что американцы, используя каналы своих миссий Красного Креста, хотели перебросить на Дон, в распоряжение Каледина, 80 автомобилей, предназначавшихся ранее для румынской армии. Подполковник Г. У. Андерсон, начальник миссии американского Красного Креста в Румынии, телеграфировал об этом служащему американского Красного Креста в Петрограде, русскому полковнику А. Калпашникову, ранее работавшему военным атташе российского посольства в Вашингтоне. Советское правительство резко протестовало и опубликовало изобличающие материалы. Инцидент разыгрался в последней декаде декабря (нового стиля). Фрэнсису пришлось давать объяснения властям и прибегнуть к посредничеству Р. Робинса4.
На позицию американцев и других союзных посольств влияли и изменения в конъюнктуре на российско-германских переговорах в Брест-Литовске. Когда 15 (28) декабря немцы предъявили свои условия мира, сводившиеся к тому, что линия фронта должна стать временной границей между Германией и Россией, а большая часть Латвии, Литва, русская Польша и часть Белоруссии останутся под полицейской властью Германии, советская делегация прервала переговоры и выехала в Петроград для консультаций. Это вызвало надежды даже у Фрэнсиса на то, что обещания военной и экономической помощи большевистскому правительству помогут ему сделать выбор в пользу возобновления состояния войны с Германией.
Еще 8 (21) декабря в совместном обращении ВЦИК, Всероссийского крестьянского съезда, Петроградского Совета, Главного штаба Красной гвардии, профсоюзов, полковых комитетов и районных советов Петрограда гордо провозглашалось, что центральные державы приняли условие русской делегации о заключении демократического мира и о запрещении переброски войск на Западный фронт во время действия перемирия. «Мы не согласны на мир, — говорилось в воззвании "К трудящимся массам всех, стран", — который освятил бы старые несправедливости, создал бы новые цепи и взвалил бы тягость войны на плечи трудящихся. Мы хотим мира народов, мира демократии, справедливого мира. Но такого мира мы достигнем лишь тогда, если народы всех стран продиктуют условия его своей революционной борьбой, если не только Россия, но и все прочие страны пошлют на мирную конференцию не представителей капитала и милитаризма, а представителей народных масс. Соединенное заседание рабочих, солдатских и крестьянских депутатов от имени многих миллионов трудящихся зовет вас, рабочие всех стран, на борьбу за всеобщее перемирие, за всеобщий мир, за мир без аннексий и контрибуций, на основе самоопределения народов! Да здравствует международная революционная борьба рабочих, солдат и крестьян! Да здравствует социализм!»5
Но всего через десять дней ВЦИК встретился с грубым нажимом со стороны германской стороны. По отчету мирной делегации соединенное заседание ВЦИК, Петроградского Совета и Общеармейского съезда по мобилизации армии приняло 19 декабря (1 января 1918 г.) резолюцию, в которой обвиняло центральные державы в извращении идеи демократического мира, в отказе от одобренного формально ими ранее на переговорах принципа «мира без аннексий и контрибуций». «Смысл этого заявления, — говорилось в резолюции, — сводится к тому, что австро-германские правительства отказываются дать немедленно безоговорочное обязательство вывести войска из оккупированных областей Польши, Литвы, Курляндии, частей Лифляндии и Эстляндии»6. Далее говорилось, что русская революция остается верной своей международной политике. «Мы стоим, — подчеркивалось в резолюции, — за действительное самоопределение Польши, Литвы, Курляндии. Мы никогда не признаем справедливым навязывание чужой воли каким бы то ни было народам»7. Собрание обращалось к народам союзных стран с призывом добиться их участия в мирных переговорах, а к народам австро-германской коалиции — не позволить своим правительствам вести войну «против революционной России во имя порабощения Польши, Литвы, Курляндии и Армении». Резолюция звала к восстанию трудящиеся классы всех стран.
Подобный поворот увеличивал надежды на возможное сопротивление германским требованиям. 9 января (27 декабря старого стиля) в своей ежедневной депеше Фрэнсис рекомендовал Лансингу официально признать одновременно Совет Народных Комиссаров в качестве правительства Петрограда, Москвы и окрестностей; Финляндию и Украину, управляемую Центральной радой; Область Донских казаков, и возможно, Северное правительство, образующееся в Архангельске. Он заключал, что начинает «считать сепаратный мир невероятным, а то и невозможным»8. К такому варианту склонялись и Англия, и Франция, в частности новый посол Великобритании в Петрограде Локкарт, сменивший уехавшего на родину Бьюкенена. Этот курс внушал им иллюзию на достижение какой-то конфедерации большевистского и антисоветских правительств, объединенных общей идеей отпора империалистическим требованиям Германии.
На следующий день, 10 января 1918 г., президент США Вильсон произнес речь с предложениями о мире, которые сформулировал в виде 14 пунктов. Получив текст речи, Р. Робинс и Э. Сиссон 11 января (29 декабря 1917 г. старого стиля) добились приема у председателя Совета Народных Комиссаров Советской России В. И. Ленина. Об этой встрече Сиссон рассказал в своих воспоминаниях. Так как они еще не публиковались на русском языке, то для нашего читателя я хотел бы привести из них большую цитату. Конечно, легко заметить, что на впечатлениях автора отразились полученные им в начале февраля и купленные позднее фальшивые материалы Оссендовского о «германо-большевистском заговоре». Но и это неплохо, поскольку подготавливает нас к тому полному перевороту в восприятии русской действительности, который произошел в душе Сиссона под влиянием этих «документов».
Итак, вот что писал Сиссон о беседе с Лениным:
«Мою встречу с Лениным 11 января я описал так, как она происходила, в своем письме. Он доставил мне удовольствие, так как сделал то, чего я ждал от него, тем большее, что сделал это быстро. Так как до этого случая мой ум имел только один фокус — поиск конца. Достигнув его, я был удовлетворен. В моих ранних воспоминаниях об этой встрече я отметил, однако, что ничто в моем недоверии к Ленину не уменьшилось, хотя мое уважение к его способностям возросло. Эффект, произведенный ею на Робинса, был совершенно другим. В нем был зажжен некий огонь. Ленин тоже должен был заметить что-то податливое в нем. Какое-то зло родилось от контакта между ними. Робинс настаивал, чтобы мы пошли вместе. С Троцким вне города (тот возглавил теперь советскую делегацию на переговорах в Брест-Литовске. — В. С.) он чувствовал себя лишенным канала "наверх". Возможность в действительности казалась блестящей. Он мог обсудить с Лениным планы, которые он имел по вопросу о распределении продовольствия, и Ленин был внимательным и охотно соглашался.
Несомненно, что, если бы эти люди не встретились тогда, они сделали бы это очень скоро. Но почти сразу же после этого мне захотелось, чтобы мы не ходили туда вместе. Так как буквально ежедневно мы ядовито спорили о Ленине, и, хотя отчуждение между нами замедлилось, именно тогда оно и началось. Когда я "прокручивал" события в ходе разговора с Лениным, низшие слои моего мысленного "я" посылали свои сигналы в верхние. Когда они вышли наружу, я нашел себя повторяющим ленинскую фразу: "И тем не менее меня называют германским шпионом!" Без всякого побуждения с нашей стороны он говорил, повинуясь внутреннему порыву. Мы слышали голос его размышлений. Предмет был один из тех, которые он обсуждал сам с собой, как бы не желая того.
Ни одно из этих ощущений я не описал в своем письме, так как я просил мою жену показать это письмо Джорджу Крилю (председатель Комитета общественной информации, от имени которого Сиссон и прибыл в Россию. — В. С.), а он мог показать его другим. Письмо — не место для обсуждения проблем сознания. Но Робинс знал мои выводы и обижался на их высказывание. Он довольствовался тем, что в Ленине говорила оскорбленная невинность.
Если бы человек мог иметь твердую раковину, то таким человеком был бы Ленин. Я не имел таланта открыть ее. Я мог вообразить себе вместо этого, что, как диктатор, он чувствовал, что ею престиж страдает от приписывания ему подчиненного положения; видя перед собой двух "профанов", меня и Робинса, он воспользовался шансом распространить через нас свои опровержения. Но там, где Робинс увидел чувствительного человека, я увидел расчетливого.
Если бы Ленин не использовал прямое выражение "германский шпион", я бы никогда не применил его по отношению к нему. Это только популярное модное словечко. Но оно запечатлелось в мозгу этого создателя популярных фраз и лозунгов. Таково его значение.
Я могу представить себе то горькое чувство, которое владело сердцем такого человека, как Ленин, и позволить себе изобразить мысли, которые проносились в его голове, примерно так:
"Германия считает меня своим орудием и слугой, поскольку я использовал помощь немцев и немецкие деньги, чтобы совершить революцию в России. Теперь я использую помощь русских и русские деньги, чтобы попытаться сделать революцию в Германии. Если я потерплю там поражение, я все еще буду иметь Россию в качестве лаборатории для моего уравнительного эксперимента и как плацдарм для борьбы за мировую революцию. Я поклоняюсь всегда великой силе, и только великой силе. Когда я должен повиноваться, я повинуюсь. Когда я способен восстать, я восстаю. Я — Великий Разрушитель. Я использую любое оружие: врагов, плутов, подонков, сентименталистов — всех. И они называют меня германским шпионом! Ха!"
Единственное согласие, которого мы с Робинсом смогли достичь, — это сделать Ленина постоянной темой обсуждения между нами. Я отмечаю споры в нашей резиденции 12 января как "робинсовское брюзжание". Мы разделяли его оба. В течение дня возникли и другие причины для плохого настроения. Большие расходы по распространению речи президента напомнили мне о необходимости вскоре получить дополнительные деньги из Государственного банка; утомительное и, возможно, трудное дело. А также циничный комментарий, который дала речи "Правда". Но когда я кончал свои заметки за этот день, листовки уже начали печатать, а текст немецкого перевода пошел в машину»9.