Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 3 2012)

Новый Мир Новый Мир Журнал

Шрифт:

Впрочем, розановское восхищение Шперком носит отнюдь не только «формальный» характер. Еще важнее то, что Шперк раньше Розанова вышел на те темы, которые сейчас кажутся нам специфически розановскими. В 1895 году, когда Розанов, преодолевая внутренний дискомфорт и сопротивление семьи и среды, лишь начинал испытывать первый робкий и неоформленный интерес к проблеме пола и мистике еврейства, Шперк уже активно размышлял над этими темами и, более того, сопрягал их: «Смысл семитической индивидуальности и значение ее во всемирной истории можно будет формулировать так: еврей есть выразитель первой (в эволюции) душевной категории, именно плоти или сферы половых, родовых и рефлективно-мистических чувств». Что удивительного в том, что Розанов всю жизнь вспоминал Шперка как единственного человека, который, по слову Петра Перцова, в 1890-е годы «шел или пытался идти именно по тем путям и к тем духовным целям, к каким пролегла после дорога самого Розанова, тогда еще не знавшего самого себя»?

 

П. В. К у п р и я н о в с к и й. «Оглядываюсь на прошлое…». Журнал «Северный вестник» 1890-х годов и его литературная позиция. Воронеж, Издательско-полиграфическая фирма «Воронеж», 2009, 200 стр.

Павел Вячеславович Куприяновский начал заниматься историей журнала «Северный вестник» еще в первой половине 1940-х годов, сразу после поступления в аспирантуру Ленинградского университета, находившегося тогда в эвакуации в Саратове. За несколько месяцев до его защиты вышло знаменитое ждановское постановление «О журналах „Звезда” и „Ленинград”». Диссертацию на сомнительно-декадентскую тему удалось защитить буквально чудом, Куприяновский успел проскользнуть в щелку захлопывающейся двери. Его учителю Д. Е. Максимову повезло меньше: в том же 1946-м он ушел из докторантуры, поняв, что защититься по Блоку не удастся, и стал доктором наук лишь двадцатью годами позднее, за работу о лирике Лермонтова.

Но и Куприяновскому в изменившейся атмосфере не удалось продолжить занятия Акимом Волынским и его журналом. Даже распечатать основные результаты диссертации он смог лишь спустя десятилетия и преимущественно в малотиражных вузовских сборниках. Обобщающая работа «История журнала „Северный вестник”», густо замешенная на архивном (и до сих пор не опубликованном) материале, появилась в 1970 году в «Ученых записках Ивановского государственного педагогического института», откуда я, с трудом отыскав нужный том, не так давно ее ксерокопировал, не зная, что в Воронеже тиражом 100 экземпляров уже вышло собрание статей Куприяновского о «Северном вестнике».

Удивительно, но до сих пор эти статьи остаются основным источником по истории журнала. Есть статья того же Д. Е. Максимова 1930 года, есть очерк Е. В. Ивановой, напечатанный в сборнике 1982 года «Литературный процесс и русская журналистика конца XIX — начала XX века. 1890 — 1904. Буржуазно-либеральные и модернистские издания», но по охвату материала, по числу освещенных аспектов работы Куприяновского, сведенные вместе, не имеют равных. Конечно, они не свободны от примет времени, и составителю книги, вдове автора Н. А. Молчановой, пришлось сделать купюры в местах ритуальных ссылок и особо идеологизированных пассажей. Но тем не менее слова Куприяновского из письма Максимову 1969 года: «Все-таки убеждаюсь: не так-то плохо работал в дни своей молодости. Работа сделана честно, без конъюнктурных оглядок, в ней много свежего материала, который живет и сейчас», — верны и через сорок с лишним лет: материал, собранный и осмысленный ученым, продолжает жить.

 

Л ю б о в ь Ш а п о р и н а. Дневник. Вступительная статья В. Н. Сажина, подготовка текста, комментарий В. Ф. Петровой и В. Н. Сажина. В 2-х томах. М., «Новое литературное обозрение», 2011. Том 1 — 592 стр. Том 2 — 640 стр.

Любовь Васильевна Шапорина прожила 87 лет. Жизнь долгая, но ничего невероятного в таком сроке самом по себе нет. Столько же прожил, скажем, князь Вяземский, умерший за год до рождения Шапориной, но он вовсе не кажется нам таким уж феноменальным долгожителем. Ощущение невероятности появляется, когда видишь крайние даты этой жизни: 1879 — 1967. В русском XX веке столько не жили. По крайней мере люди того слоя, к которому по рождению и воспитанию принадлежала Шапорина — дворянка, воспитанница Екатерининского института, художница, театралка, жена известного композитора, подруга и знакомая многих великих и знаменитых, в большинстве своем превратившихся в бежавших или гонимых.

Примем в расчет и страшно уплотнившееся время. В одной из первых дневниковых записей Шапорина цитирует литературную новинку — только что вышедший роман Льва Толстого «Воскресение». В конце дневника выписывает отклики западных интеллектуалов на процесс Синявского — Даниэля. Невероятно, что Толстой и Синявский могут вместиться в границы одной человеческой жизни. Еще невероятнее, что кто-то изо дня в день, год за годом, десятилетие за десятилетием протоколировал всю ту чудовищную реальность, что пролегла между ними: войны, коллективизацию, ГУЛАГ, блокаду, смены вождей, ядерные испытания, полеты в космос, семейные дрязги, калейдоскоп повседневных событий, эпохальных и бытовых.

До самого конца 1920-х годов записей в дневнике не так много, они появляются от случая к случаю. Шапорина начала систематически вести дневник как раз тогда, когда большинство сограждан сжигали записанное прежде. Чтобы поступить так, нужно обладать мощным императивом свидетеля — тем свойством, которое Шапориной было присуще в полной мере. «Неужели она не записала всего того, что видела, пережила, перечувствовала за ту мучительную войну?» — спрашивает она себя, послушав рассказы знакомой, служившей в Первую мировую старшей сестрой санитарного поезда. И через 30 лет: «Блокада — это, пожалуй, самое ценное из всей моей жизни. Видеть то, что людям не дано видеть».

Но кроме императива свидетеля, здесь еще, наверное, и человеческое, слишком человеческое. Шапорина просто не могла перестать вести дневник, он был для нее терапией и самозащитой. Ей казалось, что жизнь не удалась, что в том деле, которое она выделяла для себя как главнейшее (кукольный театр), она далеко не достигла всего, чего могла. Семейная жизнь не сложилась почти с самого начала — муж бросил, с сыном отношения были прохладные. И главное крушение — любимая дочь умерла в 1932 году, не дожив до 12 лет. Сразу после этого Шапорина записывает: «В жизни остались только обязанности, а жизнь больше не нужна». И если после этой записи, ни на день не забывая об Алене, она прожила еще 35 лет, то, как ни странно звучит, в этом велика роль дневника. Он стал главным собеседником, заменой дела жизни, всего несбывшегося и нереализованного, заместителем не слишком надежных по условиям времени дружб.

Цену своему дневнику она, кажется, прекрасно понимала. Незадолго до смерти радуется, что его согласилась приобрести Публичка. За несколько лет до этого начинает постоянно — в том же дневнике — напоминать себе о необходимости заняться приведением его в порядок. И действительно — дополняет, правит, перебеливает, вырывает страницы.

Что именно вырвано и зачем — непонятно. Вряд ли Шапорина пыталась смягчить его политическое звучание — того, что осталось, вполне хватило бы на несколько расстрелов и для нее, и для всего ее окружения. Самое удивительное в этом дневнике — то, что он существует, существовал, что эта женщина его вела, судя по всему, особо не пряча и уж точно не применяя никакую тайнопись. Невозможно поверить, что кто-то в те годы не боялся писать про «глупые, разъевшиеся морды Сталина, Молотова», про будущий Нюрнбергский процесс над советскими вождями. При том, что в дневнике совсем нет рефлексии на тему опасности, — что будет, если найдут, прочтут, узнают. Понятно, что это писалось для себя, а не в расчете на посторонний глаз, — но кто, кроме очень наивных людей, мог в те годы быть действительно уверенным, что написанное для себя не будет прочтено недоброжелательным соглядатаем?

А наивной Шапорина уж точно не была и суть происходящего на ее глазах понимала много вернее, чем большинство наших соотечественников сейчас, после всех публикаций и разоблачений. «Наша власть — дьявольская, сатанинская. Вся построенная на лжи, фальшивая, как ни одна другая»; «Мне просто дурно от нагромождения преступлений по всей стране»; «По современной молодежи впечатления скользят, не доходя до сознания. С детства они привыкли к ужасу современной обстановки. Слова „арестован”, „расстрелян” не производят ни малейшего впечатления. А каково нам, выросшим в Человеческой, а не звериной обстановке; впрочем, зачем я клевещу на бедных зверей» — такие записи встречаются практически на каждой странице.

Последняя запись, вполне возможно, содержит нечто вроде ключа к дневнику. Шапориной к моменту революции было уже почти 40, она сформировалась в несоветской обстановке, в несоветской среде, ей было с чем сравнивать. Когда она пишет о своем подсоветском существовании: «В нормальное время я бы уехала в Италию и там бы осталась до смерти», то ключевое слово здесь — «нормальное». Через полвека, прожитые под коммунистами, Шапорина пронесла представление о норме, позволявшее оценивать абсолютно все, происходящее вокруг, как ненормальное.

Поделиться с друзьями: