Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 3 2012)

Новый Мир Новый Мир Журнал

Шрифт:

Позиционирование литературно-цеховое тоже определяется ближе к завершению книжки. В «Интермедии» — попытка обозначить, кто задает тон в современном литпроцессе. Автор не переходит ни на личности, ни на узнаваемые сообщества внутри цеха, зато изящно распределяет роли в крикливом поединке регулярных метров и Свободы Верлибровны. Застольная ругня в трапезной Поэзии персонажей Анапеста, Ямба и Хорея не менее и не более комична, чем прозаичная скороговорка Свободы Верлибровны. Последняя, воплотившись в фактурно-натуралистичном столбике реалий и разговорных штампов, получает от «режиссера» досадливый тычок:

 

— Ах,

я так

облопалась

арбузом

что меня

неимоверно раздуло

Припоминаю один случай

в Киеве

в 1973 г (гэ)

Таксист мне и говорит

отгоняя мошку

и энергично куря сигару…

<…>

Cвобода Верлибровна…

Чево?

Заткнитесь.

 

А за окном плыл снежок,

и прогрохотала телега.

 

Не верлибр, по всей видимости, плох (автор с явным любованием вводит его в финале стихотворения), а пустота, подменяемая жвачкой бытовых стимулов-реакций.

Поэзия Нитченко работает с привычным для модернистской поэтики выверением и одновременно оптическим смазыванием границ «я» и мира. И мир и герой лишены социальных и политических, исторических примет. Стихи о смятении человеческого духа перед собственным величием и ничтожеством, крупноплановая фиксация этих неприятных узнаваний — все это могло и появлялось с разной периодичностью у европейцев в эпоху Паскаля, сличавшего Вселенную и орбиты кровотоков клопа, у ирландцев и валлийцев прошлого века (Джойс, Томас, Беккет), у немцев и австрийцев (Бенн и Рильке), у нас — в неизмеримом количестве и разноголосом качестве. Онтологизм Нитченко озвучивает типологические переклички с сыплющими жуками садами Пастернака, зинзиверами Хлебникова, травами-кузнечиками Арсения Тарковского, айзенберговой тишиной, «пломбирующей рот». «Комариный звенит князь»: большое и малое мандельштамовой зоркой поэтики находит у Нитченко очевидное для читателя сродство. Что же до современников, «мирное» сосуществование которых иронично прописал автор («Как современники не нравятся друг другу…»), речь так или иначе упрется в наследование мощной тютчевской онтологической традиции и европейского модернизма.

Голос, аутентичная интонация — то, что есть в неровно пульсирующих стихах Андрея Нитченко. Экспрессионистская графика образов адекватно уложена «в кузов пуза» чуткого русского стиха: сложных дольников («Под мостом тепловозы растянуто дышат…»; «И перехватит дух — как странно: умереть…»), акцентного стиха («Жук», «В один из дней на странный звук…»), верлибров («Инта», цикл «Дом», «Интермедия»). Белый стих так же органично живет здесь, как рифмованный, но и тот — чаще без классической регулярности, без классической строфики. И уж не знаем, насколько это уместно, но «насекомая» тема, столь прочно поселившаяся в стихах Нитченко и столь упрямо отстукивающая тихий ботанический бунт, в пику «гражданскому» тренду, навеяла образ лесковского Левши. Этот стук-перестук достоверен. И кропотливая работа маленького человека над тонкими материями для чего-то ведется, но она не сразу, не сразу видна.

Вера КОТЕЛЕВСКАЯ

Ростов-на-Дону

За чистоту ноосферы

У м б е р т о Э к о. Пражское кладбище. Перевод с итальянского Елены Костюкович. М., «Астрель», «Corpus», «АСТ», 2011, 560 стр.

 

Сегодня для того, чтобы писать о «еврейском вопросе», требуется если не мужество, то некоторая решимость. Тема эта, при всей ее расхожести, остается крайне чувствительной. Разгуливая по этому полю, все время рискуешь взорвать если не мину, то хотя бы очень громкую хлопушку. Впрочем, нынче шум по поводу, скажем, неполиткорректности может скорее соблазнить, чем устрашить. Достаточно вспомнить Дмитрия Быкова, который в «ЖД» позволял себе весьма острые высказывания относительно «еврейского коллектива» и отдельных его представителей — правда, с интонациями, которые можно было счесть самоироничными. Двусмысленная эта стратегия оказалась успешной.

«Пражское кладбище», последний роман Эко, — случай, конечно, другого рода. Автор как будто ничем не рисковал, взявшись за — какое уже по счету — разоблачение пресловутых «Протоколов сионских мудрецов». Однако, как пишет в предисловии к русскому изданию переводчик книги Е. Костюкович, недовольство романом было неожиданно высказано в некоторых еврейских кругах — автор, дескать, недостаточно явно дистанцировался от антисемитской риторики, присутствующей в тексте. Ну, на мой взгляд, это явная недооценка интеллигентности читателей.

Настоящая опасность, подстерегавшая Эко, — эстетическая. Он ведь задался в своем сочинении очень жесткой целью: нагляднейшим образом скомпрометировать «Протоколы…», выставить на всеобщее обозрение и посмеяние убогость их содержания, не говоря уже о сфабрикованности текста. Кстати, обращается он к этой теме не впервые. Еще в «Шести прогулках…» [6] Эко скрупулезно проанализировал «Протоколы…» на предмет их источников и процесса компиляции. Здесь же, в романе, он занялся популяризацией результатов своих штудий.

Популяризация — штука рискованная. Эко, надо сказать, осуществляет свой очередной литературный проект со свойственной ему тяжеловесной мастеровитостью. Исторический контекст романа насыщен, хотя и несколько хрестоматиен. Эко широкими, колоритными мазками набрасывает картину политической жизни Европы ХIХ века. Тут и фрагменты Наполеоновских войн, и революция 1848 года, и борьба за объединение Италии, и Франко-прусская война, и Парижская коммуна, и дело Дрейфуса… Фактология богата, а иногда включает свежие и неожиданные сведения. Например, о типологических различиях гризеток, кокоток и куртизанок. Или о голоде в Париже во время осады города прусскими войсками, когда в фешенебельных ресторанах предлагались блюда из мяса обитателей зоопарка.

Вообще гастрономические мотивы занимают важное место в романе — рецепты итальянской и французской кухни с длинными и красочными перечислениями дразнят аппетит и придают тексту раблезианский оттенок.

Но главное — автор искусно использует формат «популярного интеллектуального чтива». Эко как бы льстит эрудиции и искушенности публики, одновременно не слишком ее «напрягая». Все нарративные ходы и приемы здесь работают с некоторым пережимом, все аллюзии — подчеркнуты, все скрытые цитаты — явны.

Вымышленный герой-рассказчик Симонини, действующий среди реальных исторических фигур, — он и есть главный прием. Ему в романе предназначена роль компилятора «Протоколов…», того, кто придает этому апокрифу его окончательную форму. Этот фиктивный персонаж не столько заменяет, сколько символически представляет множество индивидуальных и коллективных «соавторов», приложивших руку к фабрикации документа во второй половине ХIX века. К тому же он призван нанизать слои разнородной информации на биографический стержень (вертел?), да так, чтобы читателю сделалось интересно. Для этого вводятся потеря памяти, загадочный сосед-аббат, намеки на расщепление личности, знакомство с неким психиатром, принадлежащим к ненавистному Симонини племени немецких (ну, пусть австрийских) евреев. Имя ему, конечно, доктор Фройд.

Поделиться с друзьями: