Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Один год

Герман Юрий

Шрифт:

–  Вот и мотаюсь. А ты зачем тут?

Лапшин объяснил.

–  Балашова? - сказал Ханин. - Позволь, - позволь! - И вспомнив, он обрадованно закивал и заулыбался. - Молодец девочка, - говорил Ханин, - как же, знаю! Она вовсе и не Балашова, она вовсе Баженова, кружковка. Я ее хорошо знал...

Взяв Лапшина под руку, он прошелся с ним молча до конца длинного коридора, потом, уютно посмеиваясь, стал рассказывать про Катерину Васильевну. Говорил о ней только хорошее, и Лапшину было приятно слушать, хотя он и понимал, что многое из этого хорошего относится к самому Ханину, время, о котором шла речь, было самым лучшим и самым легким в жизни Ханина. И Лапшин угадывал, что кончиться рассказ должен был непременно покойной женой Ханина - Ликой, и угадал.

–  Ничего, Давид, - сказал он, - то есть не ничего, но ты держись. Езжай куда-нибудь подальше! Работай!

–  И так далее, - сказал Ханин, - букет моей бабушки.

–  Отчего же Лика умерла? - спросил Лапшин.

–  От дифтерита, - быстро ответил Ханин, - паралич сердца.

–  Вот как!

–  Да, вот так! - сказал Ханин. - На Алдане было невыразимо интересно.

Лапшин посмотрел в глаза Ханину и вдруг понял, что его не следует оставлять одного - ни сегодня, ни завтра, ни вообще в эти дни, пока Ханин не улетит.

–  Послушай, Давид, - сказал он, - поедем сегодня к моему крестнику вместе, а? Только об этом писать не надо. И вообще никто не знает, что он вор.

–  Как же не знает? - сказал Ханин. - Все они, перекованные, потом раздирают на себе одежду и орут; я - вор, собачья лапа! Не понимаю я этого умиления...

–  Так ты не поедешь? - спросил Лапшин.

–  Поеду.

Со сцены донесся ружейный залп, и в коридоре запахло порохом.

–  Пишешь что-нибудь? - спросил Лапшин.

–  Пишу, - угрюмо сказал Ханин. - Про летчика одного жизнеописание.

–  Интересно?

–  Очень интересно, - сказал Ханин, - но я с ним подружился, и теперь мне трудно.

–  Почему?

–  Да потому! Послушай, Иван Михайлович, - заговорил Ханин, вдруг оживившись, - брось своих жлобов к черту, поедем бродяжничать! Я тебе таких прекрасных людей покажу, такие горы, озера, деревья... А? Города такие! Поедем!

–  Некогда, - сказал Лапшин.

–  Ну и глупо!

Лапшин улыбнулся.

–  Один здешний актер выразился про меня, что я фагот, - сказал Лапшин, - и чиновник...

Он постучал в уборную к Балашовой. Она долго не узнавала Ханина, а потом обняла его за шею и поцеловала в губы и в подбородок.

–  Ну, ну, - говорил он растроганным голосом, - тоже нежности. Скажи пожалуйста, в Ленинград приехала, а? Актриса?

У Балашовой сияли глаза. Она стояла перед Ханиным, смешно сложив ноги ножницами, теребила его за пуговицу пиджака и говорила:

–  Я так рада, Давид, так рада! Я просто счастлива.

Ладонями она взяла его за щеки, встала на цыпочки и еще раз поцеловала в подбородок.

–  Худой какой! - сказала она. - Прошли мигрени?

–  Что вспомнила! - усмехнулся Ханин.

Лапшину сделалось грустно, они говорили о своем, и ему показалось, что он им мешает. Деваться было некуда, уйти - неловко. Он сел в угол на маленький диван и не узнал в зеркале свои ноги - в остроносых ботинках.

–  Вы знаете, Иван Михайлович, - обернулась к нему Катерина Васильевна, - вы знаете, что для меня Ханин сделал? Он написал в большую газету о нашем кружке и в нашу городскую - еще статью. И так вышло, что меня потом отправили учиться в Москву в театральный техникум. И они с Ликой меня на вокзал провожали. А Лика где? - спросила она.

–  Лика умерла, - сказал Ханин, - от дифтерита пять недель тому назад.

И, вытащив из жилетного кармана маленький портсигар, закурил.

 Я не поняла, - сказала Балашова. - Не поняла...

–  Поедем, пожалуй, - предложил Лапшин. - Время позднее...

И, выходя первым, сказал:

–  Я вас в машине ждать буду...

Дверь отворил сам Сдобников, и по его испуганно-счастливому лицу было видно, что он давно и тревожно ждет.

–  Ну, здравствуй, Евгений! - сказал Лапшин и в первый раз в жизни подал Сдобникову свою большую, сильную руку. Женя пожал ее и, жарко покраснев, сказал картавя:

–  Здравствуйте, Иван Михайлович!

Этого ему показалось мало, и он добавил:

–  Рад вас приветствовать в своем доме. А также ваших товарищей.

–  Ну, покажись! - говорил Лапшин. - Покажи костюмчик-то... Хорош! И плечи как полагается, с ватой... Ну, знакомься с моими, меня со своей женой познакомь и показывай, как живешь...

Он выглядел в своем штатском костюме, как в военном, и Балашовой слышался даже характерный звук поскрипывания ремней.

Ханин пригладил гребешком редкие волосы, и все они пошли по коридору в комнату. Их знакомили по очереди с чинно сидящими на кровати и на стульях вдоль стен девушками и юношами. Стариков не было, кроме одного, выглядевшего так, точно все его тело скрепляли шарниры. Лапшин не сразу понял, что Лиходей Гордеич - так его почему-то называли - совершенно пьян и держится только страшным усилием воли. Он был весь в черном, и на голове у него был аккуратный пробор, проходивший дальше макушки до самой шеи.

–  Тесть мой! - сказал про него Женя. - Маруси папаша!

Маруся была полногрудая, тонконогая, немного косенькая женщина, и держалась она так, точно до сих пор еще беременна, руками вперед. Она подала Лапшину руку дощечкой и сказала:

–  Сдобникова. Садитесь, пожалуйста.

А Ханину и Балашовой сказала иначе:

–  Маня. Присядьте!

В комнате играл патефон, и задушевный голос пел:

В последний раз

на смертный бой...

Гостей было человек пятнадцать, и среди них Лапшин увидел еще одного старого знакомого, "крестника" Хмелянского.

–  Производственная травма, что ли? - спросил Лапшин, разглядывая огромный запудренный синяк на подбородке и щеке Хмели. - Охрана труда, где ты?

Хмеля кротко улыбнулся и ничего не ответил. Но тут же решил, что Иван Михайлович может подумать, что он, Хмеля, пьянствует и дерется. Эта мысль испугала его, и он сказал, что упал в подворотне своего дома, поскользнувшись и подвернув ногу.

–  Хромаю даже! - добавил Хмелянский.

–  Жмакина давно не встречал? - спросил Иван Михайлович, словно о знакомом инженере, или токаре, или бухгалтере. Спросил походя, легко, без нажима и, услышав, что давно, кивнул головой, словно иного ответа не ждал. Потом задумчиво произнес: - Заявился он, по Ленинграду ходит. А мне побеседовать с ним надо, очень надо...

Потом смотрели сдобниковскую дочку. Маруся подняла ее высоко, и все стали говорить, как и полагается в таких случаях, что дочка "удивительный ребенок", "красоточка", что вообще она вылитый папаша, а глазки у нее мамашины. Веселый морячок Зайцев даже нашел, что ручки у девочки "дедушкины". Наконец наступила пауза, про дочку сказали всё. Тогда патефон заиграл "Кавалерийский марш", - это была старая, дореволюционная граммофонная пластинка, и все сели за стол. Лапшина посадили рядом с Балашовой, а Ханина и Хмелянского, как знакомых Ивана Михайловича, напротив. Женя сел слева от Лапшина и налил ему водки.

Поделиться с друзьями: