Последний сейм Речи Посполитой
Шрифт:
Кастелян представил ему Зарембу. Епископ окинул Севера испытующим взглядом и, очень приветливо поздоровавшись с ним, отвел кастеляна в сторону.
Заремба почувствовал облегчение, когда остался один, хотя в карманах он ощущал стесняющую его тяжесть драгоценностей кастелянши, а в душе злобные настроения Изы; он начал оглядывать проходивших мимо него людей.
В главном зале, обитом амарантовой тканью и уставленном дорогой утварью, зеркалами, бронзой и золоченой мебелью, с потолком, украшенным позолоченным орнаментом на красном фоне, сидел виленский епископ Массальский со своим достойным коллегой и другом, епископом холмским Скаршевским. Оба были злейшими врагами Коссаковского. Особенно Массальский, игрок, кутила и пьяница, несмотря на свою грузную фигуру и преклонный возраст, ненавидел его от всей души и угрюмым, злобным взглядом следил за ним, язвительно что-то шепча, в ответ на что Скаршевский усмехался ядовито, кивая лысой остроконечной головкой.
Поодаль крался змеиными извивами, со взглядом подстерегающей добычу кошки, аббат Гиджиоти, черный, худощавый итальянец, личный секретарь короля и одновременно послушное орудие Сиверса. Нюхал воздух в толпе и пресловутый Бокамп. Фризе тоже охотно угощал направо и налево табаком, стараясь выудить при этом несколько слов. И много еще им подобных усердно обделывали там свои дела, так как на епископских приемах собиралось многочисленное и самое разношерстное общество.
Позади епископов, на расставленных вдоль стен красных диванах, дремали полуразваливающиеся престарелые вельможи, покрытые мхом старухи, от которых пахло воском и святою водой, точно от старых кропильниц, профессора с носом в табаке, в потертых рясах и фраках. Там было и несколько старомодных кунтушей и простодушной завали из захолустных уголков Литвы. Иногда появлялся в главном зале, будто только для украшения, какой-нибудь прославленный добродетелью муж, представляемый гостям, или какой-нибудь модный иностранец. Остальные анфиладой уходящие вдаль и богато убранные комнаты заполняла пестрая, нарядная и разношерстная толпа: модные франты со взбитыми чубами, с набалдашниками тросточек в зубах, позвякивающие кучкой брелоков на золотых цепочках, подпирали камины. Было между ними много офицеров "союзной" державы, приживальщиков, толкающихся повсюду, где только пахнет жареным, ловцов новостей и лиц, живущих на деньги из никому не ведомых источников. Много вечных просителей вращалось в орбите влиятельных персон, выжидая удобного случая. Однако большая часть присутствующих состояла из депутатов сейма, друзей и родственников епископа, целой своры преданных ему клевретов, усердно являвшейся бить челом всемогущему патрону, получать инструкции и поручения, выпрашивать милостыню, хвастать своим влиянием в сейме и отдавать отчет обо всем, что делается у короля, у Сиверса, у Бухгольца и у разных вельмож. Поминутно кто-нибудь долго нашептывал что-то епископу или совал ему в руку маленькие записочки. В одном углу готовилось, очевидно, какое-то тайное совещание, так как наиболее влиятельные фигуры, как Забелло, Гелгуд, Нарбут, кастелян, несколько епископских клевретов из сеймовых депутатов, и в числе прочих даже Новаковский, незаметно удалились в задние комнаты дворца.
Заремба заметил это и задумался над тем, что бы это могло значить. Рядом с ним очутился Сроковский, с которым он познакомился у Новаковского и которого всячески избегал, и стал плести ему всевозможные небылицы о политическом положении и о падении отчизны. Ахал при этом, всплескивал руками, дергал усы и все больше и больше возмущался слезно падением нравственности и широким распространением всяких грехов.
– Все пропало, - каркал он зловеще, - говорю вам: пропала Речь Посполитая! Должна нас постичь кара за грехи. Господь бог не оставит без наказания виновных и огнем сотрет с лица земли Содом и Гоморру!
– Ступайте проповедуйте бабам на паперти, а меня оставьте в покое, буркнул Заремба сердито и, услышав в одной из боковых комнат голос Воины, направился туда.
Несколько молодых людей с застывшим выражением на лицах сидели на диванах, Воина же читал им вполголоса:
– "И рече Щенсный (Потоцкий): "Я господь и творец ваш, все же обитатели земли польской - бунтовщики". И нарече Щенсный польское воинство вражеским воинством, а воинство московское нарече воинством спасения и свободы. И начашася убийства, опустошения и пожары. Щенсный же виде, яко все сие благо для него, и радовашеся. И бысть то первый день творения.
И рече Щенсный: "Да прекратится всякое правление и всякое правосудие, да будет послушен шляхтич пану своему, да погрузятся столицы и грады снова в нищету и тьму. И что порешиша избранные от единоплеменников, да будет преступление и заговор, а то, что повелеваю я, да будет закон".
И еще рече Щенсный: "Да престанут печатати печатни, людие же да престанут читати, говорити, писати и думати". И нарече сие свободой.
И бысть то день творения вторый".
– Ну, как вам нравится Тарговицкая библия? Остроумно, не правда ли?
– Пустое ехидство, из-за которого торчат ослиные уши какого-то бесталанного и неотесанного писаки, - ответил за других епископ, неожиданно появившись между слушавшими.
Смущенные молодые люди повскакали с мест. Только Воина, нисколько не растерявшись, заговорил с обычной своей развязностью, шутливым тоном:
– Я думаю, что у Щенсного после такой пилюли желчь разольется.
– А вы, сударь, заплатите триста злотых штрафа за распространение писаний, запрещенных указами сейма, - пробурчал грозно епископ.
– За хорошую шутку платят пятак, а такой каламбур стоит более щедрой награды. Говорят, будто писал его Вейсенгоф, но я чувствую в нем жало Немцевича или Дмоховского.
– Дайте мне экземплярчик, - протянул епископ жадную руку.
Воина отдал нехотя и хотел было продолжать вывертываться с помощью своих острот, но епископ кивнул Зарембе и, отведя его в укромную комнату, принялся в непринужденном, с виду дружеском, в действительности же полном коварства разговоре выпытывать его мысли. Экзамен сошел, по-видимому, благополучно, так как, переходя на более дружественный тон, епископ заявил открыто:
– Кастелян горячо просил меня за вас.
– Мой любезный дядюшка всегда очень милостив ко мне.
– Я ищу как раз человека образованного, умеренных взглядов и заслуживающего доверия. Ты мог бы при мне попрактиковаться для будущей службы на пользу Речи Посполитой. Место, правда, скромное и не очень доходное, но зато с гетманской протекцией тебе удастся, пожалуй, получить твой прежний воинский чин с полным содержанием, квартиру же и стол можешь получить у меня. Устраивает тебя это?
Заремба склонился в безмолвной благодарности к его руке.
– Работая со мной, ты можешь выйти в люди, - прибавил милостиво епископ.
Север посмотрел на него искоса. Епископ же, любивший привлекать друзей и поклонников высоким красноречием и благородством своих замыслов, принялся, как будто между прочим, рассказывать о своих многочисленных трудах и немалых расходах ради общего блага. Это было словно откровенное признание добродетельного мужа, из которого вытекало, что все, что он делал, он делал только для спасения отчизны и всеобщего счастья.
Он продолжал бы еще, пожалуй, свои низменные политические признания, но вошел кастелян и, шепнув ему что-то на ухо, обратился к Зарембе:
– Подожди меня тут, мне нужно поговорить с епископом о важных делах.
Оба вышли торопливо. Заремба вернулся в опустевшие залы, где гайдуки раскрывали уже окна и какой-то клирик кадил медным паникадилом. Север глубоко задумался над словами епископа и над своим весьма необычным положением. Не чувствовал себя способным к той службе, которую сватал ему кастелян и диктовала польза его "дела". Содрогался при одной мысли об этой службе и становился все мрачнее, как эти покои, погрузившиеся в серый сумрак и зиявшие точно черные ямы, из которых лишь кое-где блестели зеркала и позолота.
Кастелян долго заставил себя ждать. Измученный ожиданием, Заремба стал прохаживаться по пустым комнатам, заглядывая в разные уголки, и наткнулся в конце концов на епископскую опочивальню: широкое ложе с высоким пологом стояло посреди комнаты на толстом, пушистом ковре, а из-за него пробивался свет и слышались чьи-то голоса.
Заремба не мог удержаться, заглянул и туда и остановился точно вкопанный. В комнате, обитой гобеленами, на которых было изображено нежнейшими красками распятие Христа, разговаривало несколько человек. Серебряные канделябры сверкали огнями, в хрустальной люстре тоже горело десятка два свеч. За большим круглым столом, заваленным бумагами, сидел епископ, рядом с ним занимал место кастелян, дальше видна была голова гетмана Коссаковского и лицо Анквича с цинической улыбкой. Толстый, с выцветшими голубыми глазами и как бы обросшими плесенью щеками, Белинский, один из председателей сейма, сидел рядом с Забеллой и молодым Нарбутом. Ксендз-секретарь Воллович вертел пухлые пальцы над выпяченным животом, поглядывая из-под густых нависших бровей на епископа. За ним скромно жались какие-то безмолвные, робкие на вид личности. Красовался также на видном месте Новаковский, упивавшийся наслаждением от своего присутствия при разговоре.