ЖАНРЫ

Размышления в окружении мотыльков. Путь детства
Шрифт:

В неторопливый летний день, когда лучше прятаться от солнца в винограде и следить за неторопливостью из тени, я раскачивался на своих любимых качелях. Маленьких, со спинкой из темных гладких дощечек. Ни одной заусеницы ни вопьется в тебя, ни одной царапины не останется. Самые добрые качели. И не страшные.

Вдруг я заметил небольшого пыхтящего черного пса, кучку угля на коротких ногах. На нем не было ни ошейника, ни какого-либо родного взгляда, наблюдавшего за ним поодаль. Глаза его выглядели печально и виновато. Он медленно шел к моим качелям и, подворачивая свою голову на бок, сжевывал попадавшуюся ему зеленую траву. Спустя несколько минут произошло необъяснимое для маленького меня, застрявшего головой в облаках. Его начало тошнить. И мне показалось, что вот она, смерть. Он умирает. Голова его вздрагивала, а шея сокращалась так, будто из этой угольной кучки сейчас покажется Чужой или другая фантастическая мразь. Что-то желтое начало выходить изнутри.

Я спрыгнул с качелей и побежал, спотыкаясь и захлебываясь слезами, к бабушке. Помню, как только я вбежал в прохладный подъезд, пахнущий мусором и газетами, я закричал:

– Там труп, там труп! Там труп, живой труп!

Слезы мои разбивали о ступеньки головы. Я хватался за поручень и пытался вытащить себя наверх. Из-за двери показался дедушка, тут же взял меня за руку, тряхнул легонько, завел домой и начал успокаивать. Мне налили чаю, разбавили кипяченой водой и выдали две конфеты «Буренка» из позолоченного «слоника», чтобы я сразу принялся за угощение. Еще какое-то время я подвывал, но потом все же успокоился, глядя на обеспокоенные бабушкины и дедушкины глаза. Перестал плакать и принялся отворачивать у «Буренки» края. Угощения из «слоника» были всегда самыми лакомыми и всегда меня успокаивали. Стоило только воспарить падишаху в воздухе (крышечке от этого тайника), внутри меня сразу наступало равновесие и уютный туман.

Потом мы пошли с дедушкой на то место у качелей, чтобы проверить, жива та собака или нет… но ее там уже не оказалось. Пропала.

И я вроде как успокоился. Жива!

Пришла ночь. Я, как водится, накрылся с головой (даже летом я накрывался с головой), тут же оказался во сне. Во сне, в котором не было неба, детей, взрослых. Только я и качели. И я все ждал чего-то. Мне мерещилось, что вот она, черная собачка, шатаясь на своих угольных лапках, выходит из-за моей спины, двигается ко мне, как плывет… смотрит на меня, а потом закатывает глаза, обрушивается со своих ножек в траву и испускает дух. Смерть!

Проснувшись утром, первое, на чем я остановил взгляд – глазные впадины высушенного мной ерша. Решимость бурлила в моей голове. Я встал с кровати, выпрямил одеяло, накрыл покрывалом, распрямил углы и пошел к бабушке. Как был. В трусах. Каждое утро она проводила на кухне и оттуда уже вместе с пением синиц разлетались ароматы.

– Бабушка, я понял, кем хочу стать!

– Кем же, внучек?

– Я хочу стать ветеринаром!

– А почему? Ведь раньше ты хотел быть изобретателем?

– Раньше я думал, что можно изобрести машину времени, но с моим конструктором это тяжело, а животных можно и без деталей лечить! Я не хочу, чтобы они умирали от болезней! Им ведь тоже очень страшно, бабушка…

– Да, внучек, от болезней умирать страшно, но так бывает, что даже врачи не могут ничего сделать, и тут уж ничего не поделаешь.

Бабушка всыпала в кастрюлю капусту, затем картошку и принялась помешивать. Рядом с кастрюлей на другой конфорке стояла чугунная сковорода с медленно переваливающимися в сливочном масле луком и морковью. Скоро и они провалятся в кастрюлю. Я знал. Кухня наполнялась запахом капусты и лаврового листа. По радио передавали погоду. Дожди.

– Хорошо, поливать не надо будет, сможешь с дедушкой на рыбалку пойти! Рыбу сможете опять засолить.

– Ура!

Я подскочил с места и побежал в комнату собирать вещи для поездки на дачу. Тогда еще я не мог представить, что существует нечто, что может быть вкуснее соленых окуня и ерша.

«Я буду лечить от смерти!» – думал я про себя, пряча коробочку с крючками для удочки в боковой отдел своего рюкзачка.

Сумай. Убежим вместе.

Сумай – моя собака. Ротвейлер, породистый, с коротким черным хвостом и длинным розовым языком. Вместе мы играли в войну. Я расставлял солдатиков, вдыхал в них боевой клич, а он сминал их. Этот сильный ротвейлер мог вытащить меня из коридора в зал на канате. Локти моей рубашки тогда нагревались, а щеки краснели. Я любил, когда Сумай тянул меня по полу, будто мы где-то на северном полюсе спасаемся от вьюги. Он был самой большой игрушкой. Больше грузовика, на котором умещались все мои солдатики, и Пьера Ришара по телевизору. Сумай всегда поддавался.

Если мы были на улице – мы бегали. Он с палкой, я с водяным пистолетом. Он всегда обгонял, но потом возвращался, и мы снова бежали рядом. Набегавшись, я падал в траву. Падал и он. Мы валялись, я чесал Сумаю его золотой живот, мечтал убежать из дому и жить на воле без воспитателей и этих дрессировщиков, пытавшихся научить сидеть за несколько шариков корма. Я спрашивал:

– Убежим вместе?

Но Сумай только преданно смотрел на меня, показывал довольный язык и продолжал утыкаться своим мокрым носом в мою шею, чтобы я продолжал его чесать.

И вот мама вошла заплаканная, с пустым поводком. Я сразу все понял, забыл, что должен атаковать пешку, щеки мои покраснели, из носа закапало. Сумай, Сумай…

Его сбил грузовик. Сумай пытался его обогнать. Он вечно пытался всех обогнать… Тогда его выгуливала мама, а я сидел с соседкой. Учил играть ее в шахматы. Хотя толком и играть-то в них не умел.

Похоронили его у дороги. Помог водитель грузовика. Ни погоду, ни день я не помню. Только ночь.

С тех пор за шахматы я не брался, черно-белая доска забылась на антресоли, а мечты о побеге и войне как-то угасли. Мама выбросила затертый кожаный поводок и миски. Почему-то только после его смерти я спросил:

– Мама, а что значит Сумай?

– Ничего, сынок, не значит, просто кличка.

Так от Сумая ничего не осталось. Казалось, он убежал без меня.

Сидел кузнечик. Заветный город. Развалины наших желаний.

Мою двоюродную сестру зовут Маша. Имя, не совсем подходящее для ее непохожести на всех Маш в округе. Может быть, поэтому ее чаще называли Масянька, но не от точности этого искажения, а от невозможности вдохнуть в ее имя жизнь. Я же просто называл ее Маша и знал, что это лишь знакомая марка, которую клеят на конверт дальнего следования. Содержание конверта неизвестно, адрес получателя неразборчив, водяные знаки размыты, как специально, и даже бумага, из которой этот конверт был сделан, представляется чем-то неоднозначным. Слишком не от мира сего. Хотя по форме – вполне обычное. Конверт как конверт. Марки как марки.

Светло-русые волосы были все время распущены и даже немного запутаны, длинная, как стебель одуванчика шея, неподвижное выражение лица и глаз, чуть приоткрытый рот. Лицо ее напоминало маску, будто все черты лица не прижились и просто остались как есть, как данность привычному, копя в себе усталость и отрешенность. В руках ее постоянно мелькали карандаши и фломастеры. Листочки с рисунками копились вокруг, как листья под засыпающим деревом.

Мы играли с песком. Качались в гамаке. Взбирались на склоны песчаных карьеров, рисовали сюжеты из «Маленького принца», баобабы, раздирающие планеты на куски, и пьяниц, слушали дедушкины рассказы за столом, ели бабушкины блины, пели… пела Маша, а я играл. Петь я совсем не умел, а вот зажимать пальцами струны на дедушкиной балалайке старался. Папа показал мне аккорды и я, перебирая струны, будто набирал номер этими звуками. «В траве сидел кузнечик», «Опустела без тебя земля», Yesterday, мелодия из «Крестного отца», пожалуй, все. Способностей к музыке у меня не нашлось, но мне просто нравилось набирать этот код неизведанного, чувствовать, как ноют под аккордами пальцы, как сырая тишина пытается говорить.

Как-то папа посадил нас на зеленый диван. Над нами висела картина с медным всадником, смотрящим на разводящийся мост. Включил камеру. Из рук у меня торчала балалайка, а в голове тыньтынькал «В траве сидел кузнечик». Я начал играть, а Маша петь, глядя куда-то в сторону приходящих к ней слов. Мелодия отделилась от меня, песня – от нее, но между собой они не сплелись, и получалось, что мы исполняем две разные песни. Я – про себя, а она – про себя. Не знаю, узнавали ли мы себя в этой траве или в жертве, которой стал кузнечик, наверное, мы не особо задумывались тогда над словами, мы просто верили, что там, где-то в конце, они должны соединиться, что слова догонят мелодию, а мелодия позволит словам оседлать себя и поднимется на дыбы. Как медный всадник когда-то. Но, скорее всего, они до сих пор блуждают там, где-то между вишней и камышами и не могут встретиться.

Поделиться с друзьями: