Русская литература первой трети XX века
Шрифт:
Таким образом, скорее всего, задумывавшийся «Орест» должен был вписаться в ряд отчетливо «идеологических» произведений Кузмина, где константными темами являются мизогиния (и здесь, видимо, можно осторожно предположить, что роль Ифигении должна была представляться если не роковой, то могущей привести к трагической развязке), наставничество на пути к истинной любви и ряд более или менее драматических происшествий, в результате которых решается судьба главного героя.
Гораздо более полную информацию можем мы получить о замысле повести (и сравнительно большой, если писать ее Кузмин, обычно работавший, если не было внешних или внутренних помех, достаточно быстро, предполагал три месяца) «Красавец Серж». Прежде всего, стоит отметить, что задумывалась она в то время, когда Кузмин интенсивно размышлял о природе своих прозаических намерений. Так, 20 июля, среди приведенных выше записей о «Серже», он говорит: «Очень хочется писать и почти нечего. Хотелось бы быть сознательным и сознательно отказываться от некоторых сторон, хотя бы и доступных мне, творчества. Хотелось и в авторах и в себе иметь только легкое, любовное, блестящее, холодноватое, несколько ироническое, без au dela, без порывов вдаль, без углубленности». Конечно, всегда можно наткнуться на собственное или со стороны возражение, что устремление это было мимолетным, прошедшим без следа (и действительно, в «Подвигах великого Александра», например, обдумывавшихся в это же время, Кузмин двигается по прямо противоположному пути), но стоит, видимо, обратить внимание и на то, что приведенная цитата выглядит достаточно точно описывающей повесть «Картонный домик», которую Кузмин только что увидел опубликованной, хотя и без последних четырех глав. Именно к размышлениям о «Картонном домике» и дальнейших планах собственной прозы, по всей вероятности, восходит и замысел «Красавца Сержа», тем более, что возникал он на фоне постоянных обсуждений в переписке с Нувелем соотношения «современных» сюжетов и исторических «отдалений», спровоцированных, видимо, почти одновременным выходом в свет «Картонного домика» и «Приключений Эме Лебефа». 4 июля Нувель пишет Кузмину: ««Картонный домик» понравился мне во вторичном чтении больше, чем в первый раз, несмотря даже на совершенное над ним обрезание. Во-первых, он отлично написан, лучше, чем «Эме Лебеф». Во-вторых, очень хороши разговоры, а рассказ о Семенушке — прямо шедевр. К сожалению, в нем нет цельности, это какой-то беспорядочный калейдоскоп или, скорее, несколько попорченный кинематограф. «Прерванная повесть» очень хороша» [978] . И через месяц после этого начинается краткое, однако весьма существенное для нашей темы (поскольку касается и интересующих нас планов) обсуждение данного вопроса. 11 августа Нувель сообщает свое суждение по поводу повести С. Ауслендера «Флейты Вафила», распространяющееся, конечно, и на прозу самого Кузмина: «Однако я должен сказать, что все эти Вафилы и прочие дафнисоподобные юноши мне немножко надоели и хочется чего-то более конкретного, ну, напр<и- мер>, современного студента или юнкера. Вообще удаление вглубь Александрии, римского упадка или даже XVII 1-го века несколько дискредитирует современность, которая, на мой взгляд, заслуживает гораздо большего внимания и интереса. Вот почему я предпочитаю Вашу прерванную повесть и «Картонный домик» (несмотря на «ботинку») «Эме Лебефу» и тому подобным романтическим удалениям от того, что сейчас, здесь, вокруг нас» [979] . Через день Кузмин отвечал ему письмом, которое мы уже цитировали в начале статьи, добавляя: «Только не очень шпыняйте меня за «Эме Лебефа» (malgre tout et tous лучшее мое) и не влеките временно не расположенного к тому, что «сейчас и вокруг»» [980] .
978
Богомолов Н.А. Цит. соч. С. 270.
979
Там же. С. 283.
980
Там же. С. 284—285.
Как видим, для Кузмина принципиально отстаивание собственного права на обращение к современности на тех же правах, что и к отдаленным эпохам. Он явно не согласен обращаться только к современности, хотя и отдает ей должное.
Дело здесь, вероятно, в том, что для него в первые годы творчества «современная» проза была почти неизбежно связана с подчеркнутым автобиографизмом, который чувствовали не только друзья, но и достаточно посторонние люди. И «Крылья», и «Картонный домик» воспринимались как сцены из быта автора повестей, что вызывало у него амбивалентную реакцию: с одной стороны, он не протестовал против такого восприятия, но с другой — бывал озадачен масштабом непонимания как критики, так и друзей [981] .
981
Подробнее см. в статьях, вошедших в названную выше нашу книгу («Литературная репутация и эпохам, «Автобиографическое начало в раннем творчестве Кузмина»), а также в комментариях к переписке Кузмина с Нувелем и с В.В. Русловым.
Можно высказать предположение, что особо нежное отношение автора к небольшому и довольно незначительному рассказику «Кушетка тети Сони» было вызвано прежде всего тем, что в нем ему впервые на современном материале удалось уйти от прямых автобиографических аллюзий, которые могли бы быть замечены посторонними. В предыдущих же опытах своих он, всячески маскируя лица и события действительности, все-таки регулярно склоняется к тому, чтобы они были более чем явно различимы за текстом. Характерный пример этого — работа над сюжетом и ономастикой «Картонного домика», материалы для характеристики которой также дает названная рабочая тетрадь.
Отсылая за общей характеристикой повести и ее соотношения с действительностью к упоминавшейся нашей работе «Автобиографическое начало в раннем творчестве Кузмина», отметим, что уже в планах автор все время играет на том, что автобиографизм должен восприниматься как явление художественное, но в то же самое время художественность должна проистекать из того, что происходило с автором и героями в реальной действительности. Так, видимо, именно из-за слишком явного претворения реальности в «поэзию» был отброшен предполагавшийся первоначально эпиграф, сам по себе, безотносительно даже к своему смыслу, переносивший современное и автобиографическое в сферу чистой лирики, да еще остраненной иностранным (и вдобавок недостаточно популярным итальянским) языком:
Е come a fronte dell'oggetto amato Instinto soffocar si naturale? E gioventu senza piacer che vale? (Casti. L'Aurora) [982] .Но зато в планах, которые мы здесь не будем воспроизводить полностью, поскольку они в подавляющем большинстве случаев не дают особого материала для суждений об изменениях сюжета или о чем-либо подобном, герои регулярно называются теми именами, которые они носили в действительности: «У меня»; «Прощальное письмо Пав<лику>. Нувель»; «У Вилькиной»; «Объяснение (с Феоф<илактовым>)»; «Мейерхольд»; «С Сереж<ей>»; «У Сомова». И лишь затем начинается игра с именами. Для реального Павлика Маслова сначала предполагается оставить собственное имя, но затем придумываются два варианта — Петя или Сережа (еще без указания фамилии, которая в повести будет «Сметании»). Л.Н. Вилькина зашифровывается именем Адель Петровна Закс (в окончательном варианте ее зовут Матильда Петровна [983] ), Курмышевы обретают свою фамилию сразу, так же как и Даксель (с небольшим вариантом — Таксель), и Валентин (в плане ему придумана фамилия Зайцев, которая в тексте не появится), и Налимов (в плане у него было еще имя и отчество — Антон Пе<трович>).
982
Цитата из тринадцатой новеллы итальянского поэта Джамбатиста Касти (Opere di Giambatista Casti in un volume. Brusselle, 1838. P. 65 второй пагинации).
983
Можно предположить, что первоначальный вариант имени Закс связан с пушкинскими обертонами имен («Руслан и Людмила» — «Играй, Адель...»), подобно тому» как сама Вильвина строила свое двойное именование (Людмила—Бэла) по соотнесенности с героинями Пушкина и Лермонтова (см. ее сонет «Я», где обыгрывается мотив двойного имени).
Демьянов (под которым подразумевался сам Кузмин) носил в плане фамилию Курмышев, более отчетливо обнажавшую его родственную связь с прочими Курмышевыми; но интереснее всего поиски фамилий для Мятлева и Темирова. Имя и отчество для Мятлева были придуманы сразу — Павел Иван<ович>, а вот фамилия поначалу была иная — Вершинин. И пока он именовался так, Кузмин выбрал для Темирова-Сапунова-Феофилактова имя последнего — Николай Павл<ович>, потом записал фамилию, которую нам прочесть не удалось, а потом начал писать: «Мят», остановился, зачеркнул, отдал эту фамилию Вершинину, и спустя уже некоторое время придумал новую (она записана карандашом) Ронин.
Не беремся сейчас угадывать, чем вызваны такие перемены и почему особое внимание при этом было уделено художникам, но отметим, что в следующем плане (неполном) персонажи уже по большей части называются теми именами, которые были для них придуманы:
«6. (Начало любви. Появл<ение> повести. Сплетни). У Сакс.
(У Курмышев<ых>. Раиса разгов<аривает> с бабушкой ).
(Первые слухи. Мейерхольд. Бумажн<ый> бал. Предп<оследняя> репетиция).
(Разговор с Темировым о Мятл<еве>. Macrotage).
(Объяснение. На тройке. Павл<ик> спит).
(У Курмышев<ых>. Моют руки).
(Об<ъяснение> с Валент<ином>).
(13. Бумажн<ый> бал (дал бы пощечину)).
14. Отъезд».
Таким образом, что существенно для наших дальнейших выводов, в сознании Кузмина вполне возможным путем создания «современной» прозы было движение от описания событий, происходивших в действительности, к постепенной их обработке с приданием ореола некоторой вымышленности или, во всяком случае, прикрытия от непосредственного читательского узнавания.
Что же касается повести «Красавец Серж», то для ее реконструкции у нас есть довольно большие возможности, если иметь в виду не только сохранившиеся планы и разработки (к сожалению, то, что Кузмин, как зафиксировано в дневнике, начал писать, на настоящий момент нам неизвестно), но и совокупность прочих фактов.
Прежде всего напомним часть фразы из уже цитировавшегося письма к Нувелю: «...хоть приниматься за «Красавца Сержа» по дневнику Валентина — так впору». О чем идет речь, можно понять, обратившись к дневнику Кузмина несколько более раннего времени. Напомним (часть далее цитируемых записей уже приводилась в нашей книге), что 27 февраля Кузмин познакомился со странным гостем: «Днем неожиданно явился какой-то тип в берете, зеленой бархатной рубахе под пиджаком без жилета, с ярко-рыжими кудрями, очевидно, крашеный. Оказывается, натурщик Валентин, где-то читавший «Крылья», разузнавший мой адрес и явившийся, неведомо зачем, как к «русскому Уайльду». Большей пошлости и аффектации всего разговора и манер я не видывал. Он предлагал мне свои записки как матерьял. М<ожет> б<ыть>, это и интересно. Но он так сюсюкал, падал в обморок, хвастался минут 40, обещая еще зайти, что привел меня в самый черный ужас. Вот тип. Оказывается, знает и про «Балаганчик» и про Сережу, которого он считал братом и т. п.»
На следующий день, после первого чтения, Кузмин записывает: «Дневник Валентина — что-то невероятное, манерность, вроде мечты о жизни бульварного романа, слог — все необыкновенно комично, но есть неожиданные разоблачения и сплетни». На протяжении нескольких дней дневник этот стал его постоянным чтением. 1 марта: «Читаю дневник Валентина: это забавно». 2 марта та же запись повторяется. 5 марта дневник читается прилюдно. «После обеда, только что я хотел отправиться к тете, как пришел <С.В.>Троцкий, уже в четвертый раз, манеры совершенной тетки. Когда я играл «Куранты», приехала сначала тетя, потом Сапунов. Телефонирую Людмиле <Л.Н.Вилькиной>, что не могу быть, конечно, страшная обида. Болтали, читал «Картонный домик», отрывки дневника Валентина». 13 мая он читает дневник Валентина Вяч. Иванову. Видимо, претензии автора дневника на художественность делали его текст в кругу Кузмина и друзей комическим, а оттого некоторые слова и ситуации стали нарицательными при описании любовных похождений. Так, 10 марта Кузмин записывает: «Вчера Нувель видел Птичку, который сообщил ему про пассажного студента, что хотя он женат на богатой, но, как выражается Валентин, «из плеяды», и потом у него бывают грамотные юнкера, моряки, гимназисты» [984] . И на следующий день: «Это нелепо, это смешно, это напоминает Валентина, я сам вижу. Я думаю о том студенте, которого, наконец, гуляя часа 2 по Морской мы видели с Вал<ьтером> Фед<оровичем>; потом он пропал...»
984
Для пояснения следует сказать, что «Птичка» — тогдашний любовник В.Ф. Нувеля (судя по всему, его настоящая фамилия была Фогель), а под словом «грамотный» Кузмин имел в виду человека, практикующего гомосексуализм.
Потом упоминания о случайных встречах с Валентином несколько раз встречаются на страницах дневника, а потом, 5 сентября, читаем наиболее существенную для нас запись: «В «Бирж<евых> ведом<остях> Брешко-Бреш<ковский> уже изображает Валентина»». Здесь имеется в виду роман Н.Н. Брешко-Брешковского «Петербургская накипь», где Кузмин безошибочно узнал своего знакомца в фигуре натурщика Клавдия.
Это упоминание в дневнике оказалось последним, а все, что нам дополнительно удалось обнаружить о судьбе этого человека, ставшего героем двух прозаических произведений — написанного и оставшегося в проектах, — относится к началу следующего, 1908 года и принадлежит, вероятно, тому же Брешко-Брешковскому, постоянному художественному критику газеты «Биржевые ведомости»: «Осенью прошел слух, что известный в художественном мире натурщик Валентин исчез бесследно. Многие живописцы, для которых он служил хорошей моделью, прямо затосковали. <...> Говорили, что Валентин уехал в Варшаву и был там случайно убит. Говорили, что его заколол ножом какой-то хулиган. На самом же деле известный натурщик жив и невредим. Он взят в солдаты и служит рядовым в 8-й роте л.-гв. Семеновского полка» [985] .
985
(Без подписи). К исчезновению натурщика Валентина // Биржевые ведомости. 1908. 29 февраля. Веч. вып. №10379).