Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Русские мыслители
Шрифт:

Оставив по себе несколько богословско-политических трудов, Жозеф де Местр умер в 1821 году, но полное акаде­мическое издание его сочинений — особенно знаменитых Les Soirees de Saint-Petersbourg\ написанных по образцу пла­тоновских диалогов и повествующих о природе управле­ния людьми, о мере правительственной ответственности, об иных политических и философских вопросах, — а также Correspondance diplomatique[98]i\ частных писем — появи­лось только в 1850-х и начале 1860-х гг., стараниями сына, Родольфа и других. Нескрываемая ненависть де Местра к Австрии, его анти-бонапартизм — вместе со значением Пьемонтского королевства, росшим и до, и после Крымской войны, — естественно увеличили в те годы интерес к его личности и философии. Начали выходить в свет работы о де Местре, по поводу коих горячо спорили русские литераторы и историки. У Толстого были Soirees, имелась частная и дип­ломатическая переписка де Местра — экземпляры доныне хранятся в яснополянской библиотеке. По крайности, совершенно ясно: Толстой широко использовал названные книги, трудясь над «Войной и миром»[99]. Памятный эпизод со вмешательством Паулуччи в прения русских военачаль­ников на Дрисском совете заимствован из письма де Местра почти буквально. И беседа князя Василия о Кутузове с нп homme de beaucoup de merite[100] в салоне Анны Павловны Шерер явно основывается на другом письме де Местра, где можно сыскать все французские фразы, коими пересыпан этот разговор. Сверх того, существует в одном из ранних толстовских набросков пометка на полях: «У Анны Пав­ловны J. Maistre», относящаяся к рассказчику, излагающему красавице Элен и восхищенному кружку слушателей дурац­кую побаску о встрече Наполеона с герцогом Энгиенским на ужине у знаменитой актрисы m-lle GeorgeОпять же, при­вычка старого князя Болконского переносить свою постель из одной комнаты в другую, вероятно, заимствована из расс­казанного де Местром о такой же привычке графа Строганова. Наконец, имя де Местра упоминается в самом романе, меж именами тех, кто полагал, что «бессмысленно было желание взять в плен императора, королей, герцогов» наполеоновской армии, «людей, плен которых в высшей степени затруднил бы действия русских»[101], создал дипломатические трудности. Жихарев, чьи воспоминания Толстой, как известно, исполь­зовал, встречался с де Местром в 1807 году и отзывался о нем восторженно[102], кое-что из общей атмосферы этих мемуаров чувствуется в толстовских строках, отведенных выдающимся французским эмигрантам, посещавшим салон Анны Пав­ловны Шерер, описанием которого открывается вся эпопея, равно как и в остальных упоминаниях о тогдашнем высшем петербургском свете. Все отзвуки и параллели тщательно перечислены изучающими Толстого литературоведами — сомневаться в объеме толстовских заимствований отнюдь не доводится.

Среди упомянутых параллелей имеются и более важные. Де Местр утверждает: легендарная победа последнего из Гора- циев над Куриациями (подобно всем победам вообще) коре­нилась в неосязаемом понятии боевого духа—и Толстой гово­рит, вослед савояру, о высочайшей важности, присущей этой неведомой величине: боевому духу, определяющему исход баталий, — неощутимому «духу», руководящему и рядо­выми бойцами, и командирами. Это подчеркнутое внимание к непостижимому и непредсказуемому — насущная и неотъ­емлемая составная часть общего иррационализма, свойствен­ного де Местру, который утверждал: разум людской — ничтожное орудие по сравнению с могущественными силами природы, и рассудочные пояснения человеческих действий и поступков редко поясняют что-либо вообще. Де Местр настаивал на том, что лишь иррациональное — именно потому, что не поддается объяснению и, следова­тельно, остается неуязвимым для критической рассудочной деятельности, — способно быть и долговечным, и крепким. В качестве примеров де Местр приводит такие иррациональ­ные установления, как престолонаследие и супружество: они жизнеспособны и существуют из века в век — а такие рассу­дочные установления, как монархия выборная и «свободное» внебрачное сожительство, быстро и безо всяких очевидных «причин» рушились повсюду, где насаждались. Де Местр воспринимает жизнь как свирепую битву во всех слоях — меж растениями и животными ничуть не меньшую, нежели меж отдельными людьми и целыми народами; битву, от коей не дождешься ни малейшей выгоды и пользы, но порождает ее некая первобытная, главенствующая, загадочная, крово­жадная алчба самоистребления, посеянная в человеке свыше. Этот инстинкт гораздо мощнее слабых рассудочных потуг человеческих добиться мира и счастья (впрочем, здесь обна­руживается сокровеннейшее стремление отнюдь не людского сердца, но лишь карикатуры на сердце—либерального интел­лекта) посредством планирования общественной жизни, что ведется без учета разрушительных сил, рано или поздно — причем, неизбежно — заставляющих хлипкие людские постро­ения рассыпаться, точно карточные домики.

Жозеф де Местр полагал: поле сражения — типическое и полнейшее соответствие бытию во всех его проявлениях; он потешался над генералами, считавшими, будто по-насто­ящему распоряжаются перемещениями войск и управляют ходом битвы, — он заявлял: никто из находящихся в истин­ном разгаре побоища не имеет и зачаточного понятия о про­исходящем вокруг:

«On parle beacoup de batailles dans le monde sans savoir ce que c'est; on estsurtoutassezsujeta les considerer comme des points, tandis quelles couvrent deux ou trois lieus de pays: on vous dit gravement: Comment ne savez-vous pas ce qui syest passe dans ce combat puisque vous у etiez? tandis que c'est precisement le contraire qu'on pourrait dire assez souvent. Celui qui est a la droit sait-il ce qui se passe a la gauche? sait-il seulement ce qui se passe a deux pas de luif Jeme represente aisement une de ces scenes epouvantables sur un vaste terrain couvert de tous les apprets du carnage, et qui semble s'ebranler sous les pas des hommes et des chevaux; au milieu du feu et des armes? feu et des instruments militaires, par des voix qui commandenty qui hurlent ou qui s'eteignent; environne de mortsf de mourantSy de cadavres mutiles; possede tour a tour par la crainte, par Vesperance, par le rage, par cinq ou six ivresses differ^ntesque devient Vhomme* que voit-il* que sait-il au bout de quelques heuresf que peut-il sur lui et sur les autres? Parmi cette foule de guerriers qui ont combattu tout le jour; il nyy en a souvent pas un seuly et pas тёте le general, qui sache ou est le vainqueur. II ne tiendrait qu'a moi de vous citer des batailles modernes, des batailles fameuses dont la memoire neperira jamaisy des batailles qui ont change la face des affaires en Europe, et qui nfont eteperdues que parce que tel ou tel homme a cru quelles Vetaient; de maniere quen supposant toutes les circonstances egalesy et pas une goutte de sang de plus versee depart et dyautrey un autre general aurait fait chanter le Те Deum chez lui, et force Vhistoire de dire tout le contraire de ce quelle dira»\

И далее: «N'avons-nous pas fini тёте par voir perdre des batailles gagneest <...> Je crois en general que les batailles ne se gagnent ni ne se perdent point physiquement»x. И сызнова, в том же ключе: «De тёте ипе armee de 40 тис. hommes est inferieure physiquement а ипе агтёе de 60000: mais si la premiere a plus de courage, dyexperience et de discipline, elle pourra battre la seconde; car ella a plus dyaction avec moins de masse, et cyest que nous voyons a chaquepage de Vhistoire»[103].

И, наконец: «С'est Vopinion qui perd les batailles, est c'est Гopinion qui les gagne»[104]. Победу приносит не мышечная, а духовная сила — боевой дух.

«...Qu'est се qu'ипе bataille perdue? <...> C'est ипе bataille qu'on croit avoir perdue. Rien nyest plus vrai. Un homme qui se bat avec un autre est vaincu lorsquil est tue ou terrasse\ et que Vautre est debout; il n 'en est pas ainsi de deux armees: Vune nepeut etre tuee, tandis que Vautre reste en pied. Les forces se balancent ainsi que les morts, et depuis surtout que I'invention de la poudre a mis plus d'egalite dans les moyens de destruction, une bataille ne se perd plus materiellement: c'est-a-dire parce qu'ily a plus de morts d'un cote que Vautre: aussi Frederic II, qui s'y entendait un peu, disait: Vaincre, c'est avancer. Mais quel est celui qui avance f c'est celui dont la conscience et la contenance font reculer Vautre»[105].

Нет и быть не может никакой военной науки, поелику «c'est Vimagination qui perd les batailles»[106] и «реи de batailles sont per dues physiquement- vous tires, je tire <...> le veritable vainqueur; comme le veritable vaincu, c'est celui qui croit I'etre»[107].

Толстой говорит, будто урок этот ему преподал Стен­даль; но и слова об Аустерлице, вложенные автором в уста князя Андрея, — «мы проиграли, поскольку очень рано решили, будто проиграли»[108], — и отнесение русской победы над Наполеоном на счет русской жажды выжить и уце­леть звучат отголоском написанного де Местром, а не Стендалем. Это близкое сходство взглядов де Местра и Тол­стого и на отдельные сражения, и на целые войны, как на нечто хаотическое, неуправляемое, во многом подобное людской жизни вообще — равно как и презрение обоих к простодушным доводам, коими историки академического склада объясняли человеческую жестокость и яростное жела­ние воевать, — особо выделил выдающийся французский историк Альбер Сорель, читая в Ecole de Sciences Politiques[109]7 апреля 1888 года[110] ныне почти забытую лекцию. Проводя параллель меж де Местром и Толстым, он заметил: хотя де Местр и теократ, а Лев Толстой «нигилист», но оба они числили первопричины событий загадочными — и, среди прочего, обращающими людскую волю в ничто. «От тео- крата, — пишет Сорель, — до мистика, а от мистика до ниги­листа расстояние меньше, нежели от бабочки до гусеницы, от гусеницы до куколки, а от куколки до бабочки»[111]. Толстого, подобно де Местру, всего больше занимают первопричины; Толстой задается примерно теми же вопросами, что и де Местр: «Expliquez pourquoi се qu'il у a de plus honorable dans le monde, au jugement de tout le genre humain sans exeption, est le droit de verser innocemment le sang innocent*»1, так же отвер­гает рациональные или натуралистические ответы; подчерки­вает неощутимые психологические, духовные — а временами «зоологические» — факторы, управляющие событиями: под­черкивает их, пренебрегая статистическим анализом военной мощи, будучи весьма сходен в этом с де Местром, отправляв­шим депеши и реляции своему правительству в Кальяри.

Толстовские страницы, повествующие о массовых люд­ских передвижениях — то ли о битвах, то ли об исходе рус­ских из Москвы, то ли об отступлении французов из России, могли бы показаться едва ли не обдуманными иллюстра­циями к де-Местровской теории насчет природы великих событий — никем не рассчитанных, да и никакому расчету не поддающихся. Но сходство меж де Местром и Толстым еще глубже. И савойский, и русский граф ополчаются — и неистово ополчаются — на либеральный оптимизм каса­емо людской доброты, людского здравомыслия и несомнен­ной ценности материального прогресса: оба яростно опро­вергают утверждение, что рассудок и наука способны, якобы, сделать человечество счастливым и добродетельным на веки вечные.

Первая великая волна оптимистического рационализма, поднявшаяся вослед Религиозным войнам, вдребезги разби­лась о свирепость Великой французской революции, при­шедшего за нею политического деспотизма, общественного и экономического злополучия; в России подобную же волну раздробила череда карательных мер, взятых Николаем /, дабы сначала обезвредить последствия декабристского восстания, а затем — едва ли не четверть века спустя — влияние, ока­занное европейскими революциями 1848-1849 гг.; прибавьте к этому еще материальное и моральное воздействие, произ­веденное сокрушительно проигранной Крымской войной. В обоих случаях на сцену выступила грубая сила, изрядно потрепавшая добросердечных идеалистов и расплодившая суровый реализм всех мастей — среди прочего, появились материалистический социализм, авторитарный неофеода­лизм, махровый национализм и другие непримиримо анти­либеральные движения. А в случае с де Местром и Толстым, невзирая на их глубочайшие и непреодолимые различия — духовные, общественные, культурные и религиозные, — разочарование вылилось в острейший скептицизм по поводу любых научных методов, недоверие ко всяческому либе­рализму, позитивизму, рационализму; к любым и всяким попыткам отделить церковь от государства — в Западной Европе сие стремление крепло и делалось влиятельным; и де Местр и Толстой намеренно подчеркивали «неприглядные» стороны человеческой истории, от которых чувствительные романтики, историки-гуманисты и оптимистически настро­енные теоретики общественного развития отворачивались весьма упорно.

И де Местр, и Толстой отзывались о политических рефор­маторах (в одном любопытном случае, об одном и том же отдельно взятом их представителе, русском государственном деятеле Сперанском) с одинаково едкой и пренебрежитель­ной иронией. Подозревали, что де Местр нешуточно при­ложил руку к падению и ссылке Сперанского, а Толстой усматривает — глазами князя Андрея — ив бледном лице прежнего императорского любимца, и в его пухлых руках, и в его суетливых, самодовольных повадках, и в неестест­венности и никчемности всех его движений своеобраз­ные отличительные признаки человека призрачного, либе­рала, чужеродного действительности; Жозеф де Местр мог бы лишь рукоплескать подобному отношению. Оба гово­рят об интеллигенции презрительно и враждебно. Де Местр видит в ней не просто уродливое скопище живых мертвецов, павших жертвами исторического процесса — то есть жуткое знамение, посылаемое Промыслом, дабы устрашить челове­чество и побудить его вернуться в лоно старинной католи­ческой веры, — но общественно опасную стаю, тлетворную секту искусителей и развратителей юношества: любой разум­ный правитель обязан противодействовать их разлагающему влиянию.

Толстой же говорит о них скорее с презрением, нежели с ненавистью, представляет интеллигентов злополучными, заблудшими, слабоумными тварями, одержимыми некой манией величия. Де Местр числит интеллигенцию тучами общественной и политической саранчи, зовет ее гибельной гнилью, заведшейся в сердце христианской цивилизации — наисвященнейшего нашего достояния, сберечь которое воз­можно лишь героическими усилиями Папы Римского и его Церкви. А Толстой рассматривает интеллигентов как спеси­вых простофиль, изощренных пустомель, слепых и глухих к действительности, доступной пониманию более простых сердец, — и время от времени крушит интеллигенцию наот­машь, со всей лютой беспощадностью угрюмого старого мужика, не признающего над собою ничьей власти и, после долгих лет безмолвия, берущегося поучить уму-разуму без­мозглых, болтливых городских мартышек: всезнаек, распи­раемых желанием без умолку трещать обо всем подряд, — заносчивых, беспомощных, пустых.

Оба автора отметают любое толкование истории, не ста­вящее во главу исторического угла вопрос о природе могу­щества, мощи, власти; оба пренебрежительно отзываются о попытках пояснить ее рационалистически. Де Местр поте­шается над французскими энциклопедистами: над хитро- мудрыми, но поверхностными их работами, над изящными, но пустыми определениями—чуть ли не в точности так же, как столетием позже насмехался Лев Толстой над наследниками энциклопедистов — учеными обществоведами-социологами либо историками. Оба открыто исповедуют веру в глубокую мудрость неиспорченных простых людей — правда, язвитель­ные де-Местровские obiter dicta касаемо беспросветной дико­сти, лихоимства и невежества русских не могли прийтись Толстому по душе (ежели, разумеется, он вообще читал эти замечания).

Поделиться с друзьями: