Русские мыслители
Шрифт:
v
Бакунин, как единодушно свидетельствуют и враги его, и друзья, без остатка посвятил свою жизнь борьбе за свободу. За свободу он боролся и делом и словом. Крепче всякого иного европейца стоял он за непрерывный мятеж против любого государственного управления в любом виде, за непрерывный протест от имени всех униженных и оскорбленных представителей любого народа или класса. Сила его неопровержимых, ясных, убийственных доводов изумительна — даже в наши дни еще не получила должной оценки.
Его доводы против богословских и метафизических представлений, его нападки на все западное христианство — с общественной, политической и нравственной точек зрения, — его проклятия тирании — будь она государственной или классовой; или осуществляйся особыми общественными слоями, приобретшими власть — будь они священнослужителями, военными, бюрократами, демократическими представителями, учеными, банкирами, «революционной элитой» — написаны блестяще: этот слог и поныне являет собой образец красноречивой полемической прозы. С огромным талантом и великим воодушевлением он продолжил задиристую традицию воинствовавших радикалов из числа philosophes1 восемнадцатого столетия. Бакунина разделял с этими философами и жизнерадостность — и все их слабости: подобно учению просветителей, положительные бакунинские доктрины сплошь и рядом являют собою череду звонких банальностей, на живую нитку связанных меж собой эмоциями либо риторическим наитием, а не прочно скрепленных свежестью мыслей. Положительное учение Бакунина еще слабее просветительского. Например, положительным бакунинским вкладом, внесенным в определение свободы как понятия, стали слова: «Tous pour chacun et chacun pour tous»[164].
Эта гимназическая прибаутка, звучащая эхом «Трех мушкетеров», сияющая радужными красками исторического романа, больше говорит о настоящем Бакунине с его неугомонным легкомыслием и безудержной мечтательностью — о человеке, мало чем смущавшемся в действиях и словах, — больше, нежели словесный портрет пламенного освободителя народов, написанный последователями и язычески почитавшийся издалека многими молодыми революционерами, которых необузданное бакунинское красноречие довело до Сибири либо эшафота.
В самой изощренной и простодушной манере восемнадцатого столетия, вообще не размышляя (вопреки своему гегельянскому воспитанию и пресловутому диалектическому искусству) о том, совместимы ли эти понятия (и что они значат вообще), Бакунин сливает воедино все добродетели, делает из них единую невероятную смесь: тут и справедливость, и человеколюбие, и доброта, и свобода, и равенство («свобода каждого — во всеобщем равенстве и посредством всеобщего равенства»[165] — еще один пустой бакунинский лозунг), и науку, и рассудок, и здравый смысл, и ненависть к привилегиям и монополиям, к угнетению и эксплуатации, к тупости и нищете, к слабости, неравенству, несправедливости, снобизму — все это представляется неким цельным, прозрачным, определенным идеалом, средства к достижению коего обретаются прямо под рукой, — да люди, на беду, слишком слепы или порочны, чтобы воспользоваться ими. Свобода воцарится «на новых небесах и новой земле — новый чарующий мир, в котором все разногласия сольются в единое гармоническое целое»1 — в эдакую демократическую вселенскую церковь людской свободы.
Подхваченный волнами подобной радикальной болтовни, звучавшей в середине девятнадцатого столетия, человек чересчур хорошо ведает, чего нужно ждать. Пересказываю другой бакунинский пассаж: я не свободен, ежели ты не свободен в свой черед; моя свобода обязана «отражаться» в свободе окружающих — и неправ индивидуалист, мыслящий: предел моей свободе кладется твоей свободой —- ибо одна свобода лишь дополняет другую — и обе необходимо нужны друг другу — и друг другу не помеха[166]. «Юридическая и политическая концепция»[167] свободы — неотъемлемая часть преступного словоблудия, что ставит знак равенства меж обществом и ненавистным Государством — и тем лишает людей свободы, ибо натравливает личность на общество; здесь-то и кроется фундамент всецело порочной теории общественного договора, согласно коей люди обязаны жертвовать частью своей изначальной, «природной» свободы, дабы сосуществовать гармонически.
Но это глубокое заблуждение, поскольку лишь в обществе двуногие прямостоящие делаются людьми — и людьми свободными: «лишь коллективный, общественный труд вызволяет [человека] из-под ига <...> природы», и без этого быть не может свободы «ни нравственной, ни умственной»[168]. Свобода не приходит к отшельнику, свобода есть одна из форм сосуществования. Стало быть, я свободен и я человек только в той мере, в которой свободны и человечны другие мне подобные. Моя свобода беспредельна, поелику такова же свобода окружающих; наши свободы взаимно отражаются, точно в зеркалах — и доколе остается хоть один раб, я не свободен, я не человек, и ни достоинства, ни прав не имею.
Свобода—состояние не физическое, и не общественное — а умственное: она заключается во всеобщем взаимном признании личной свободы каждого; и рабство есть состояние умственное, оттого-то и рабовладелец является рабом не меньшим, чем его живая двуногая собственность[169]... Бойкая гегельянская трескотня подобного рода — писания Бакунина изобильны ею — лишена даже приписываемых гегельянству положительных черт: она исхитряется повторять многие наихудшие заблуждения, свойственные мысли восемнадцатого столетия — вплоть до того, что так же точно смешивает сравнительно ясное понятие личной свободы, определяемое от противного: «если другие люди не принуждают человека заниматься тем, чем не хочется — человек свободен», с утопическим и, пожалуй, невнятным определением свободы от «законов» — понимаемых не как государственные, а как законы природы или даже людского общежития. Отсюда следует вывод: коль скоро быть свободным от Природы нельзя — это абсурдно, — и коль скоро я есмь то, что есмь — частица Природы, а стало быть, и отношения мои с другими человеческими существами — тоже составная часть Природы, значит, равно абсурдно просить себе свободы у других людей — надлежит искать «свободы», состоящей в «гармонической солидарности» с окружающими.
Бакунин восставал на Гегеля и клялся в ненависти к христианству; однако речь его — заурядное смешение гегелевского и богословского слога. Предположение, будто все добродетели совместимы — нет, взаимно порождены и связаны меж собой; что свобода одного человека никогда не вступит в воинствующее противоречие со свободой другого — если оба этих человека разумны (а стало быть, не могут стремиться к исключающим друг друга целям); что неограниченная свобода не просто способна сочетаться с неограниченным равенством, но и немыслима без него; нежелание попытаться всерьез проанализировать сами понятия свободы и равенства; убеждение, что лишь устранимые — легко ли, тяжко ли — глупость и порочность людская не дозволяют естественной доброте и мудрости людской почти мгновенно создать на земле поистине райскую жизнь — по крайности, как только будет уничтожено и без остатка выкорчевано тираническое Государство, с его свирепой и дурацкой законодательной системой, — все упомянутые простодушные заблуждения, понятные и приемлемые в восемнадцатом столетии, но беспощадно критиковавшиеся в умудренном девятнадцатом веке, и составляют всю суть бакунинских проповедей urbi et orbi} — в особенности, пламенных речей, которые Бакунин адресовал очумело затаившим дыхание рабочим- часовщикам из Ла-Шо-де-Фона и Долины Сент-Имье.
Мысль бакунинская почти неизменно проста, неглубока и прозрачна; стиль страстен, прям и сумбурен: в риторических доводах автор взмывает с вершины на вершину; временами Бакунин растолковывает, чаще назидает или спорит; обычно говорит с иронией, иногда с искрометным задором, всегда весело, всегда занимательно; его всегда легко читать — автор не часто ссылается на факты или сведения, работы его лишены самобытности, серьезности, определенности. Слово «свобода» возникает на каждом шагу.
Временами Бакунин говорит о ней возвышенным, почти богословским слогом, восклицая: влечение к мятежу — стремление бросить вызов — есть одна из трех основных «движущих сил» в развитии человечества; он изрыгаёт хулу на Бога и превозносит сатану — первого мятежника, «истинного друга свободы».
Именно в таком «преисподнем» ключе, словами, напоминающими начальные строки революционных песен, Бакунин заявляет: единственный истинно революционный элемент в России (да и где угодно) —лихой мир отчаянных голов, разбойников и душегубов, которым терять нечего, — и сокрушат они старый мир, и потом из его пепла новый появится: сам собою, словно феникс[170]. Бакунин уповает и на отпрысков разорившихся помещичьих семей: на всех, свое томление и негодование изливающих в яростных нападках на душную общественную среду.
Подобно Вейтлингу, он призывает и подонки преступного сброда, и — особенно — всех недовольных мужиков, «Пугачевых и Разиных», подняться, подобно современным Самсонам, и сокрушить «храм насилия и произвола». В более благодушные минуты он призывает всего лишь бунтовать против отцов и классных наставников: дети должны свободно избирать себе дорогу в жизни; «нам не нужны ни полубоги, ни рабы»[171], нам нужно общество равных, — а для этого следует, прежде всего, упразднить университетское образование, порождающее в людях ощущение умственного превосходства и приводящее к неравенству еще более обидному, чем насаждаемое аристократией и плутократией. Временами он требует «железной диктатуры»[172] в течение «переходного периода» от порочного сегодняшнего общества, с его «кнуто-германской»[173] армией и полицией, к безгосударственному грядущему обществу, не связанному никакими путами.