Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Русские мыслители
Шрифт:

Остается историческое лицо — «русский медведь», как он любил себя называть, — нравственно беспечное, умственно безответственное существо, человек, любивший себе подобных отвлеченной любовью и готовый, подобно Робеспьеру, шагать по колено в крови; он высится версто­вым столбом на тропе цинического терроризма и безучаст­ности к участи отдельных людей — всего того, что, будучи сполна осуществлено, и сделалось главным вкладом, который пока что внесло наше собственное столетие в политическое мышление. И эту бакунинскую особенность: этого Ставро- гина, прячущегося в Рудине, точно матрешка в матрешке, — эту фашистскую струнку, эти замашки Аттилы, «петрогран- дизм», зловещие свойства, столь далекие от славного «рус­ского медведя» — или die grosse Lise[183] — подметил не только Достоевский, намеренно преувеличивший бакунинс­кие недостатки и сделавший их карикатурными, но и сам Герцен, который вынес им наисуровейший приговор в «[Письмах] к старому товарищу» — вероятно, самых поу­чительных, пророческих, трезвых и трогательных очерках из всех, что вообще были написаны за целый девятнадцатый век и говорили о вероятном будущем людской свободы.

Замечательное десятилетие

: •

Рождение русской интеллигенции

I

И

заголовок — «Замечательное десятилетие» — и тема этого очерка заимствованы из большой работы, где Павел Анненков, русский критик и литературный историк, живший в девятнадцатом веке, повествует о своих друзьях через тридцать лет после того, как разворачивались описываемые им события. Анненков был приятным, разум­ным и предельно хорошо воспитанным человеком, исклю­чительно чутким и надежным другом. Правда — что греха таить, не выступал он очень уж проницательным критиком, да и образование имел не слишком широкое — просто люби­тель учености, европейский странник, стремившийся встре­чаться с выдающимися людьми, жадный до впечатлений и наблюдательный вояжер.

Очевидно, что вдобавок ко всем остальным своим каче­ствам Анненков обладал значительным личным обаянием — столь большим, что сумел очень понравиться Карлу Марксу, от коего получил по крайности одно письмо, числящееся у марксистов немаловажным — оно посвящено Прудону. Анненков оставил нам чрезвычайно живое описание внеш­ности молодого Маркса и его умственной свирепости в беседе и споре — восхитительно беспристрастную, ироническую зарисовку: вероятно, лучший из уцелевших словесных пор­третов, когда-либо с Маркса написанных.

Впрочем, возвратившись в Россию, Анненков утра­тил интерес к Марксу — настолько уязвленному и разоби­женному этим «отступничеством» знакомца, на которого марксова личность, как уверенно полагал Маркс, произ­вела неизгладимое впечатление, что в последующие годы наставник мирового пролетариата крайне резко отзывался о праздношатающихся (flaneurs) русских интеллигентах, увивавшихся за ним в Париже 1840-х годов, однако в итоге не выказывавших никаких серьезных намерений. Впрочем, изрядно изменив Карлу Марксу, Анненков оставался верным другом своих соотечественников — Белинского, Тургенева и Герцена — до скончания земных дней. И о них-то пишет Анненков интереснее всего.

«Замечательное десятилетие» — анненковский рас­сказ о жизни кое-кого из ранних представителей — соб­ственно, созидателей — русской интеллигенции. Между 1838-м и 1848-м годами все они были молоды, одни еще про­должали учиться в университетах, другие только что окон­чили курс. Тема книги выходит за рамки чисто литературные или психологические, ибо эти ранние русские интеллектуалы положили начало явлению, имевшему, в конечном счете, все­мирные последствия — и общественного, и политического свойства. Крупнейшим из них, как мне кажется, по спра­ведливости надлежит числить пресловутую Октябрьскую революцию. Эти revokes, эти ранние русские интеллекту­алы послужили нравственными камертонами для разговоров и действий, тянувшихся до конца девятнадцатого столетия, продолжавшихся в начале двадцатого и приведших к решаю­щему взрыву в 1917 году.

Правда, грядущая Октябрьская революция (никакое иное событие не обсуждали дольше в течение века, ей предшество­вавшего, — даже Великую Французскую революцию; ни о чем ином не размышляли усерднее) пошла отнюдь не тем путем, который предрекало большинство писателей и говорунов. Однако, вопреки распространенной склонности многих мыслителей — подобных, например, Толстому и Карлу Марксу — считать интеллигентские беседы и споры почти ничего не значащими, общие идеи оказывают огромное влияние. Похоже, это уразумели нацисты, сразу же и стара­тельно принимавшиеся уничтожать умственный цвет захва­ченных ими стран — ибо гитлеровцы числили интеллиген­тов среди самых опасных личностей, способных преградить им дорогу: здесь, можно сказать, историю истолковали верно. Как ни рассматривай воздействие мысли на людскую жизнь, бесполезно было бы отрицать, что идеи — в частности, фило­софские, — распространявшиеся в начале девятнадцатого столетия, весьма и весьма изрядно определили ход последу­ющих событий. Без мировоззрения, одним из источников и проявлений коего служит, к примеру, господствовавшее в те дни гегельянство, многого из приключившегося позднее могло бы не произойти — или, по крайности, многое про­изошло бы иначе. Следовательно, рассуждая исторически, главное значение вышеупомянутых писателей и мыслите­лей состоит именно в том, что они положили начало идеям, впоследствии вызвавшим коренные и сильнейшие потрясе­ния не только в самой России, но и далеко за ее пределами.

Но заслужили вышеупомянутые люди и гораздо лучшую известность. Очень трудно вообразить себе русскую лите­ратуру середины девятнадцатого века (в частности, великий русский роман) возникшей в какой-либо иной атмосфере, нежели особая, ими созданная и прославленная. Произве­дения Тургенева, Толстого, Гончарова, Достоевского и дру­гих, менее крупных прозаиков, пронизаны духом эпохи — той либо иной общественной среды с присущим ей идей­ным содержанием — даже больше, чем «социальные» романы Запада. К этой теме я намерен вернуться позже.

Наконец, они изобрели социальную критику. Мое утверждение может показаться слишком дерзким и даже абсурдным, однако под социальной критикой я не разумею обращения к мерилам, предполагающим взгляд на литера­туру, как на нечто, обладающее — или обязанное обладать — сугубо назидательными свойствами; не говорю и о критике, созданной литераторами-романтиками — особенно герман­цами, — которая считает героев либо злодеев своего рода «химически чистыми» человеческими типами, — и лишь в этом качестве изучает их; не завожу речи и о том кри­тическом подходе (французы, например, используют его с мастерством особым и непревзойденным), что старается воспроизвести процесс художественного творчества, изучая и анализируя главным образом общественную, духовную и умственную среду, окружавшую автора, его родословную или денежные дела его, — а не чисто художественные приемы, одному этому писателю свойственные, и не душевный склад его, своеобразный и неповторимый; впрочем, до известной степени русские интеллигенты грешили тем же.

В этом смысле социальная критика, разумеется, быто­вала и прежде — и западные литературные обозреватели занимались ею куда профессиональнее, дотошнее и глубже. Но я имею в виду иную социальную критику — метод, по сути дела заново изобретенный великим русским обоз­ревателем Белинским: ту критику, при коей границу меж искусством и жизнью преднамеренно оставляют неясной; ту критику, что свободно расточает хвалу и хулу, выражает любовь и ненависть, восхищение и презрение, вызываемые и художественной формой произведения, и его героями; и личными особенностями автора, и содержанием напи­санного им романа; а мерила, используемые при подобном подходе к словесности — случайно ли, намеренно ли, — совпадают с теми, что применяются в ежедневном обиходе к окружающим человеческим существам: о литературных героях судят, словно о живых людях из плоти и крови.

Конечно, такой критический метод сам подвергался критике — часто и помногу. Ему вменяли в вину смеше­ние искусства с жизнью, пренебрежение чистотой искус­ства. Возможно, тогдашние русские критики и впрямь были виновны в подобном смешении, а возможно, и не были; но, что ни говори, а они утвердили новый взгляд на повесть и роман — взгляд, производный от их собственного миро­воззрения. Впоследствии это мировоззрение стали определять как присущее именно интеллигентам — и молодые радикалы 1838-1848 годов: Белинский, Тургенев, Бакунин и Герцен, столь дружелюбно изображаемый Анненковым в своей книге, являются истинными его зачинателями. «Интеллигенция» — чисто русское слово, родившееся в девятнадцатом веке и при­обретшее с тех пор международную известность. Понятие и явление это — «интеллигенция», — со всеми его истори­ческими и литературными последствиями, по-моему, состав­ляет наивеличайший русский вклад во всемирные обществен­ные перемены.

Понятие «интеллигент» не следует путать с понятием «интеллектуал». Интеллигентов объединяло нечто большее, нежели простой интерес к идеям; они числили себя членами своеобразного ордена — почти светски-монашеского, — целеустремленно распространявшего особое отношение к жизни; это несколько напоминало апостольское служение. С точки зрения исторической, появление интеллигенции любопытно и требует кое-каких разъяснений.

и

Большинство русских историков соглашаются: великий общественный раскол на образованных и темных людей был последствием раны, причиненной русскому обществу Петром Великим. Пылкий реформатор, Петр посылал избранных молодых людей на Запад, а когда они овладевали тамошними языками и успевали изучить различные новые искусства и ремесла, возникшие благодаря научной и промышленной революции семнадцатого столетия, приказывал посланцам возвращаться домой и возглавлять новое русское общество, которое государь поспешно, сурово и беспощадно создавал на своей феодальной почве.

Поделиться с друзьями: