Самоубийство Достоевского (Тема суицида в жизни и творчестве)
Шрифт:
А кредиторы, действительно, были жестокосерды, беспощадны и неумолимы. Что уж там говорить о неких Латкине и Печаткине, которые чуть не засадили молодожёна Достоевского в "Тарасовскую кутузку", если друг-благодетель по Семипалатинску милейший Врангель в письмах из Копенгагена настойчиво просит и просит срочно вернуть ему долг в сто талеров. Причём, в одном из писем (от 6 /18/ марта 1867 г.) признаётся даже, что в курсе тяжелейших денежных обстоятельств своего товарища. Понятно, что от таких друзей-заимодавцев, поступающих не весьма благородно, за границу не убежишь, тем более, что барон Врангель сам проживал в Европе, так что Достоевский в данном конкретном случае поступил, прямо надо сказать, тоже не совсем по-джентльменски: он просто-напросто не ответил на письма-требования Врангеля, а долг возвратит ему только в 1873 году...
От угроз и требований петербургских кредиторов не отмолчишься. Между прочим, в истории и практике суицида достаточно распространённой причиной добровольного ухода из жизни из-за денег наряду с разорением, растратой, проигрышем в карты или на рулетке является и неимоверная тяжесть долгов, угроза долговой тюрьмы. Достоевский выбирает менее кардинальный путь бежит из Петербурга, из России хотя бы на три месяца. С какими чувствами, с каким настроением он это делает, можно хорошо понять-представить всё из того же письма к Майкову: "Я поехал, но уезжал я тогда с смертью в душе: в заграницу я не верил, то есть я верил, что нравственное влияние заграницы будет очень дурное..."
Достоевский был до мозга костей человеком русским - заграница на него, в отличие, скажем, от Гоголя или Тургенева, действовала угнетающе и раздражающе. Ещё после первой поездки-вояжа по Европам (1862 г.) писатель немало желчи вложил в "Зимние заметки о летних впечатлениях". В последний период своей жизни, выезжая всего на несколько недель для лечения в Эмс, он ужасно тосковал по России, по дому и буквально рвался поскорее в родные пенаты. Легко представить, как прогрессировало тоскливо-желчное, упадническо-подавленное настроение писателя, когда постылая и навязанная обстоятельствами временная краткая эмиграция начала затягиваться, длиться и пугающе не кончаться. Он, казалось бы, скрылся от кредиторов, избавился от неквалифицированных эскулапов, но, взамен, в повседневность его за границей вошли новые и, может быть, ещё более нервомотательные, опасные для жизни, здоровья и вообще судьбы сложности. И две такие сложности на первых порах особенно отравляли семейную жизнь Достоевских, превращали её, порой, в настоящую пытку.
Это - ревность и рулетка.
Проблемы ревности мы уже чуть коснулись, раскрыв одну из страничек женевского дневника Анны Григорьевны в предыдущей главе. Но для более обстоятельного взгляда на эту проблему обратимся для начала всё же к натуре самого Достоевского. На склоне лет в свой последний роман писатель-мыслитель включит небольшой, но чрезвычайно ёмкий трактат на тему, которая тревожила-мучила его на протяжении всей сознательной жизни:
"Ревность! ?Отелло не ревнив, он доверчив?, заметил Пушкин, и уже одно это замечание свидетельствует о необычайной глубине ума нашего великого поэта. У Отелло просто разможжена душа и помутилось всё мировоззрение его, потому что погиб его идеал. Но Отелло не станет прятаться, шпионить, подглядывать: он доверчив. Напротив, его надо было наводить, наталкивать, разжигать с чрезвычайными усилиями, чтоб он только догадался об измене. Не таков истинный, ревнивец. Невозможно даже представить себе всего позора и нравственного падения, с которыми способен ужиться ревнивец безо всяких угрызений совести. И ведь не то, чтоб это были всё пошлые и грязные души. Напротив, с сердцем высоким, с любовью чистою, полною самопожертвования, можно в то же время прятаться под столы, подкупать подлейших людей и уживаться с самою скверною грязью шпионства и подслушивания. (...) трудно представить себе, с чем может ужиться и примириться и что может простить иной ревнивец! Ревнивцы-то скорее всех и прощают, и это знают все женщины. Ревнивец чрезвычайно скоро (разумеется, после страшной сцены вначале) может и способен простить, например, уже доказанную почти измену, уже виденные им самим объятия и поцелуи, если бы, например, он в то же время мог как-нибудь увериться, что это было "в последний раз" и что соперник его с этого часа уже исчезнет, уедет на край земли, или что сам он увезет её куда-нибудь в такое место, куда уж больше не придет этот страшный соперник. Разумеется, примирение произойдет лишь на час, потому что если бы даже и в самом деле исчез соперник, то завтра же он изобретет другого, нового и приревнует к новому. И казалось бы, что в той любви, за которою надо так подсматривать, и чего стоит любовь, которую надобно столь усиленно сторожить? Но вот этого-то никогда и не поймет настоящий ревнивец, а между тем между ними, право, случаются люди даже с сердцами высокими. Замечательно ещё то, что эти самые люди с высокими сердцами, стоя в какой-нибудь каморке, подслушивая и шпионя, хоть и понимают ясно "высокими сердцами своими" весь срам, в который они сами добровольно залезли, но однако в ту минуту, по крайней мере пока стоят в этой каморке, никогда не чувствуют угрызений совести..." (-9, 425)
Сколько же здесь личного! И сколько в страстном и всепрощающем ревнивце Мите Карамазове от самого Достоевского, и особенно, без сомнения, от Достоевского периодов любви-отношений с Марией Дмитриевной Исаевой и Аполлинарией Сусловой. Как мы помним, будущий автор "Братьев Карамазовых", переживая эти бурные романы, доходил от приступов ревности в такое отчаяние, что желал порой разом и кардинально разрешить эту муку любым, даже самым фантастическим образом. Обыкновенно патологические ревнивцы это потенциальные убийцы-преступники, но нередки и случаи, когда несчастный человек, физически уничтожив соперника и, тем более, изменницу жену, следом кончает и с собой. Бывает, что ревность доводит впечатлительного человека до суицида, когда веско и неопровержимо подтверждается фактом измены.
Достоевский никогда не позволял себе желать несчастий и бед своим счастливым соперникам и, уж тем более, - любимой женщине. Попросту говоря, он либо стушёвывался-самоустранялся из треугольника, жертвуя своей любовью (как в реальном романе с Марией Дмитриевной и в литературно-художественном "Униженные и оскорблённые"), либо продолжал терзать-мучить себя, не в силах расстаться с любимой женщиной и поминутно думал о "прыжке в пропасть" (как в реальных отношениях с Аполлинарией и книжно-романных между Игроком и Полиной).
Хладнокровный Врангель в воспоминаниях сухо-информационно сообщает: "Надо знать, что ему хорошо было известно в то время, что Марии Дмитриевне нравится в Кузнецке молодой учитель Вергунов... Не чуждо, конечно, было Достоевскому и чувство ревности, а потому тем более нельзя не преклоняться перед благородством его души: забывая о себе, он отдавал себя всецело заботам о счастии и спокойствии Исаевой..."171 Ничего себе "не чуждо"! Вспомним только письма Достоевского того периода к тому же Врангелю: "я умру, если лишусь её", "я с ума сойду", "я как помешанный в полном смысле слова всё это время", "а теперь, ей-Богу, хоть в воду", "тоска моя о ней свела бы меня в гроб и буквально довела бы меня до самоубийства, если б я не видел её"...
Это - любовь! Это - страсть! И накал её, градус кипения достигает критического предсамоубийственного уровня именно потому, что подогревается болезненной ревностью: любимая далеко, в другом городе и рядом с ней более счастливый, как мнится (да и, судя по достоверным слухам, так оно и есть), соперник...
О перипетиях любовно-ревнивых переживаний Достоевского в период романа с Аполлинарией Сусловой говорилось уже подробно, повторяться не будем. И при переходе к разговору о ревности в семейной жизни Достоевских необходимо сразу же подчеркнуть два существенных штриха-отличия. Первое это то, что раньше в чувстве ревности Достоевского было много мазохизма: он ревновал, как уже сказано, не агрессивно, самоуничижительно и даже робко, как бы априори отказывая себе в праве на ревность. А второе - это то, что и в романе с Марией Дмитриевной, и в романе с Аполлинарией Прокофьевной ревность была по преимуществу односторонней, однонаправленной, что, надо полагать, остро-болезненно отмечал-чувствовал Фёдор Михайлович, справедливо полагая, что на его любовь-страсть отвечают совсем не адекватно.
Совершенно не то в случае с Анной Григорьевной. Здесь у Достоевского чуть ли не с первых дней начал проявляться прямо-таки норов отца, жёсткого домостроевца, - сказались гены. Младший брат писателя Андрей вспоминал, какие тяжёлые сцены ревности устраивал папенька своей жене. Более того, Андрей Михайлович приводит в мемуарах весьма характерное в этом отношении письмо Марии Фёдоровны, в котором она оправдывается перед мужем своим, заподозрившем её в странной беременности, в измене: "...клянусь тебе, друг мой, Самим Богом, небом и землёю, детьми моими и всем моим счастием и жизнию моею, что никогда не была и не буду преступницею сердечной клятвы моей, данной тебе, другу милому, единственному моему пред Святым алтарём в день нашего брака! Клянусь также, что и теперешняя моя беременность есть седьмой крепчайший узел взаимной любви нашей, со стороны моей - любви чистой, священной, непорочной и страстной, не изменяемой от самого брака нашего! Довольно ли сей клятвы для тебя..."172
Исследователи-достоевсковеды, и в частности В. С. Нечаева173, убеждены, что ревность Михаила Андреевича абсолютно была беспочвенна, все подозрения в неверности горячо любящей его и, безусловно, любимой им супруги рождались лишь в его пылко-болезненном воображении. Сын Фёдор в этом отношении недалеко ушёл от папеньки. Забегая несколько вперёд, отметим, что в подготовительных материалах к роману "Идиот" имеется многозначительная запись-констатация: "Смерть из ревности". (-9, 266)
Первая серьёзная сцена ревности в семье Достоевских случилась-вспыхнула через полтора месяца после венчания, когда молодые находились в Москве как бы в свадебном путешествии. Они проводили вечер в доме у родственников Фёдора Михайловича, и Анна Григорьевна позволила себе пообщаться-поговорить чересчур оживлённо с неким остроумным и весёлым юношей. Мало этого, за ужином они сели рядом и продолжили интенсивно знакомиться, несмотря на всё более темневшее лицо Достоевского, сидящего напротив. Дальше происходят поразившие и даже напугавшие юную супругу вещи:
"Тотчас после ужина мы уехали домой. Всю длинную дорогу Фёдор Михайлович упорно молчал, не отвечая на мои вопросы. Вернувшись домой, он принялся ходить по комнате и был, видимо, сильно раздражён. Это меня обеспокоило, и я подошла приласкать его и рассеять его настроение. Фёдор Михайлович резко отстранил мою руку и посмотрел на меня таким недобрым, таким свирепым взглядом, что у меня замерло сердце.
– Ты на меня сердишься, Федя?
– робко спросила я.
– За что же ты сердишься?