Шипы в сердце. Том второй
Шрифт:
Кресло-качалка, которую Вадим когда-то сказал сюда привезти, оказывается просто спасением. Во-первых, она со встроенной функцией массажа и в первые дни после родов суперкруто расслабляет позвоночник и спину. Во-вторых, в ней бесконечно удобно качаться с Марком на руках, глядя на море и пересказывая ему сказки, даже если он спит большую часть времени.
Но на третий день начинается ад.
Молоко не приходит. Марк кричит. Не плачет, а именно кричит. Отчаянно, надрывно, до хрипоты. Этот крик похож на сверло, которое ввинчивается прямо в мой мозг и сердце. Я прикладываю его к груди снова и снова, но он только жадно хватает сосок, делает несколько судорожных глотков и снова заливается криком, полным голодного отчаяния.
Я не знаю, что мне делать. Пару раз заглядывающая Романовская сказала, что так бывает, что молоко не приходит сразу, что нужно разминать грудь и даже прислала ко мне акушерку — женщину таких лет, что, глядя на ее морщинистые руки, мнущие мою грудь, я чувствовала себя пленницей Кощея, но в женском обличие. Она все время хмурилась, мотала головой, и я готова покляться, что пару раз слышала сцеженное сквозь зубы: «Понапихивают гвоздей в грудь, а потом — плачутся…».
Единственным, что хоть как-то во всем этом радовало — бОльшая часть манипуляций припали на то время, когда Вадима не было рядом, а в те часы, когда был — он всегда забирал Марка и выходил в коридор.
На четвертый день, когда осмотр показывает, что я готова к выписке, оказывается, что к выписке не готов Марк — потому что потерял в весе. Кажется, Романовская готова собираться по этому поводу целый консилиум, но мне плевать — я просто хочу, чтобы мой сын перестал так горько плакать от голода. Господи.
Я ношу его на ручках, качаю, но теперь не помогает даже кресло-качался. Если он и успокаивается, то совсем ненадолго. Замечаю, что Вадим тоже начинает нервничать — он не дурак, понимает, что происходит и что это — моя вина. Никогда в жизни я не была настолько готова добровольно повесить на себя всех собак, если бы только это хоть как-то помогло решить проблему. Жду, что он не выдержит — выльет на меня ведро упреков, в духе: «Я же дал тебе все, а ты даже ребенка нормально накормить не можешь!» Но Вадим ничего такого не говорит. Только терпеливо забирает Марка из моих рук, как будто чувствуя, когда я уже на грани и мне нужна передышка. Не знаю, в чем магия, но с ним сын успокаивается, и даже если кричит, то хотя бы не так отчаянно.
Я все больше и больше чувствую себя полным, абсолютным ничтожеством. Потому что не могу. У меня ничего не получается. Я даже сына своего накормить не могу, не в состоянии решить даже одну-единственную его базовую потребность. Мое тело, которое все-таки смогло нормально его выносить и родить, окончательно сломалось. Я — бракованная. Неправильная, неправильная Таранова.
В конце четвертого дня в палату заходит педиатр. Я мысленно захлопываю свой разум на замок, потому что за последних два дня она сделала то, что мой норвежских психотерапевт скрупулезно лечил несколько месяцев — абсолютно лишила уверенности в том, что я могу хотя бы что-то контролировать в своей жизни. Она считается каким-то очень охуенным специалистом по грудному вскармливанию (странно, что под ее «чутким руководством» до сих пор не появилось ни одного кормящего отца), но на меня ничегошеньки не действует. Кроме бесконечных расспросов о моем прошлом. Как будто все дело в том, что я не знаю, кормила ли меня мать грудью или нет.
У нее жесткое лицо и поджатый рот, а взгляд, которым она сканирует меня и орущего Марка, абсолютно лишен сочувствия. Пару раз ловила себя на мысли, что я ее боюсь. Не сомневаюсь, что она действительно первоклассный специалист — в этом месте даже санитарки с дипломами о высшем образовании — но у нас с ней явно не складывается «мэтч».
— Нужно стараться, Кристина, — она смотрит на меня голодным взглядом, как на машину, которая отказывается ехать несмотря на то, что ей подкрутили все гайки. — Грудное вскармливание — это залог здоровья и иммунитета вашего ребенка. Это ваша главная материнская обязанность. Вы же не хотите, чтобы к году ваш сын собрал «букет» из всех детских болезней.
— Я стараюсь, — слышу плаксивость в голосе. Ничего не могу поделать — действительно держусь из последних сил.
— Ваш малыш каждый час теряет в весе, вы же понимаете? — Она слегка кривится в ответ на мою подступающую истерику.
«Я понимаю, но что я могу сделать?!» — безмолвно ору ей в лицо.
Потому что в воздухе витает: «Ты плохая мать, ты не справляешься, ты все портишь».
Я стою возле окна, баюкая кричащего сына и слишком поздно соображаю, что все-таки реву. Не потому, что чувствую, а потому что вижу направленную на меня брезгливость. Типа, она все равно рано или поздно меня «добьет» и молоко обязательно материализуется в моей абсолютно пустой груди.
Ненавижу себя. Ненавижу свое бесполезное тело. И эту женщину с ее прописными истинами — тоже ненавижу.
В этот момент в палату входит Вадим.
Он останавливается на пороге. Ему хватает секунды, чтобы оценить обстановку, а потом его лицо каменеет. Смотрит на меня, на плачущего Марка, на это «Гестапо в белом халате».
— Что здесь происходит? — Я четко слышу угрозу в его голосе. Ту самую, которые он так любит раздавать по телефону, когда на кону стоят большие деньги и важные сделки.
— Плановый осмотр, Вадим Александрович, — ее тон тут же меняется на подобострастный. — Объясняю молодой мамочке важность грудного вскармливания. У нас небольшие трудности, но мы…
— Трудности? — перебивает он, делая шаг в комнату. — Я вижу не трудности. Я вижу, что мой сын голоден, а его мать — в слезах и до черта напугана.
Он подходит ко мне, смотрит с высоты своего роста. Я всхлипываю.
Несколько секунд мы смотрим друг на друга.
Я держу губы плотно сжатыми, и рада, что руки заняты Марком, а не то бы точно бросилась к нему на шею, чтобы только он решил эту проблему. Он же всегда все решает. Я не виновата, что бракованная, недоженщина. От того, как старательно акушерка мнет мою грудь, я ее уже почти не чувствую, но это все равно не помогает. Что мне еще сделать, господи?!
Вадим протягивает руку, большим пальцем мягко растирает лужицу у меня под глазом.
Я всхлипываю, и одними губами говорю: «Убери ее, пожалуйста, она меня пугает…»
— Вы закончили? — Авдеев разворачивается к ней. Он такой большой, что мне становится капельку легче в безопасном тылу у него за спиной.
— Я просто хотела помочь…
— Вы поможете, — его голос настолько жесткий, что, кажется, каждое слово звучит как молот для заколачивания свай, — если за пять минут организуете моему сыну адекватную детскую смесь. Если этого не будет сделано через шесть минут — вы потеряет работу, а эта клиника огребет массу проблем. Время пошло.
— Но, Вадим Александрович, грудное молоко…
Слышу, как она пятится к двери.
— Я вырос на бутылочке, — обрывает Вадим. — Дебилом не стал. Вон отсюда, и чтобы я вас здесь больше не видел.
Она вылетает из палаты, как ошпаренная.
Вадим ждет, пока за ней закроется дверь.
Вижу, как медленно поднимает и опускает плечи, но не слышу ни звука.
Поворачивается, после моего молчаливого кивка, забирает кричащего Марка. Делает это так легко и уверенно, как будто занимался этим всю жизнь — он вообще все делает гораздо легче и правильнее, чем я. Приходится все время напоминать себе, что он уже проходил через все это с дочерью. А еще, что справляться с ребенком хуже, чем я, кажется в принципе невозможно.
Я наблюдаю за тем, как он прижимает Марика к своей широкой, начинает его покачивать, что-то тихо нашептывая.
И сын потихоньку замолкает, только изредка всхлипывает — точно так же, как и я. Мы вообще, как будто делаем это в унисон.
Через несколько минут приходит Ирина Андреевна, медсестра и какая-то новая женщина, лет тридцати. В этой небольшой суете успеваю понять только что она — новый педиатр. А еще вижу, как у нее загораются глаза и розовеют щеки, когда смотрит на Вадима. Злющего — просто капец, но ей это как будто даже нравится. А я даже ничего сделать не могу — ни тронуть, ни поцеловать, потому что он больше не моя территория, и, кажется, вся больница в курсе наших «договорных» отношений. Даже если внешне все выглядит как у всех.