ЖАНРЫ

Смерть в Средневековье. Сражения с бесами, многоглазые ангелы и пляски мертвецов
Шрифт:

Альберт Грефле, ок. 1868–1878 гг. The Rijksmuseum

И вот тут, когда грунт лег в несколько слоев, можно приниматься за работу.

Первое, что стоит отметить, — исчезновение страха ада. Это настолько важно, что я даже не знаю, как это описать. Ад и адские муки просто исчезают из дневников, романов, биографий и автобиографий. Поясню: я сейчас говорю о христианах, а не о деистах или атеистах. Христиане перестают верить в ад. Точнее, они в него, конечно же, верят, но им, их родственникам и друзьям он не угрожает. Он переносится на все более удаляющуюся периферию. И это представляет собой невероятный контраст с литературой Средневековья, в которой даже великие святые, умирая, не знали, положили ли они хотя бы начало своему покаянию.

Я могу попытаться объяснить это двумя способами, при этом не претендуя на то, что мои предположения верны. Прежде всего, это мироощущение мне напоминает восприятие мира первыми христианами, теми, что жили в окружении язычников. Они тоже были уверены в том, что спасутся. И их несложно понять. Вокруг — абсолютное и ничем не разбавленное язычество, которое хочет тебя поглотить. Легко ощущать свое избранничество, находясь в столь враждебном окружении. Могли ли христиане начала XIX века чувствовать себя сходным образом? Где-то, например во Франции, которая в годы Революции подарила Церкви массу новых мучеников, несомненно, могли. Вокруг зубоскалы-журналисты, атеистические философы-вольнодумцы, комиссары кровавого Комитета, а мы — словно ковчег Ноев.

Но так думали не только во Франции, но и вообще во всей Европе, включая богоспасаемое Отечество наше и даже туманный Альбион, куда не ступала нога якобинца. Так что это объяснение не выглядит абсолютным, хотя оно и не лишено смысла. По крайней мере, в ряде случаев оно вполне подходит.

Другое объяснение выглядит так: национальная христианская Церковь со всеми национальными особенностями стала для людей частью той самой естественности. Христианство они стали воспринимать как часть своего национального культурного кода. Но только свое христианство и ничье более. И отсюда идут сразу два важных для нас момента.

Во-первых, свое не может причинить вреда, следовательно, свой Бог не может быть плохим, как не может быть плохой своя река, своя земля, свой лес и свое небо. Он не может быть плохим еще и по той причине, что это было присвоение и оестествление именно христианства. Христос, понесший крест за все грехи мира, не может быть злым и мстительным, не может отправлять людей в ад. И ад начинает отдаляться. Но только в сознании людей. Я сейчас не буду углубляться в эту тему, говоря о том, что подлинный ад как раз начинает приближаться к тем, кто стал аккуратно забывать об универсальности Церкви. Тема эта глубока и интересна, но сейчас она лишь фон нашего полотна.

Адские муки

Средневековая миниатюра. The Walters Art Museum

Во-вторых, опредмечивается рай. Он начинает походить на сельскую пастораль. На родной пейзаж в максимально идеальном его варианте. И это опредмечивание рая ведет за собой много далеко идущих последствий. И не только опредмечивание рая, но и исчезновение, даже, можно сказать, распредмечивание ада. И оестествление христианства. Рай становится очень конкретен и связан с естеством, с семьей. За смертным порогом человека ждет уже не Небо.

Точнее, так: не только Небо ждет человека за гробом. Его там ждут его родственники и друзья. Да, там есть Господь, Дева и даже святые (если человек — католик; если протестант, то только Господь). Но они играют роль хозяев праздника, которым, конечно же, надо представиться и поблагодарить их за этот чудный вечер, но не более того. Люди рассчитывают на вечность в кругу семьи, что тоже очень естественно и понятно. И в этой естественности и понятности начинает теряться надмирность и сверхъестественность христианства. Не естественное, не природное, не понятное. Но христианство, потеряв свою надмирность, становится народной религией, то есть, если дословно, языческой.

Филипп Арьес, рассуждая об этом, приводит много цитат из произведений сестер Бронте, пользуясь их текстами как прекрасным источником, запечатлевшим дух эпохи. Эти тексты тем еще важны для нас, что британцы узнали в них себя, иначе «Джейн Эйр» и «Грозовой перевал» не стали бы классикой английской литературы.

Арьес приводит прекрасный монолог подруги Джейн Эйр по школе, которая умирает благой смертью — от чахотки. Умирая, она благословляет то, что повергло бы в ужас средневекового человека: она умирает одна, о ней никто не будет плакать и молиться, она просто тихо уйдет. Она уверена в своем спасении. Точнее, она уверена в том, что Господь ее просто примет, что Ему ее не от чего спасать. И да, в ее монологе Господь есть. Но есть он скорее по той причине, что там нет никого другого.

Остальные же умирающие умирают охотно, как бы чудовищно это ни звучало, с надеждой быть похороненными в семейном склепе (опять важно — семейный склеп, а место его расположения уже не очень имеет значение) и увидеть после смерти любимых.

И здесь опять важно, и это опять есть в «Джейн Эйр», и на это опять обращает внимание Арьес: наши мертвые нас не оставляют, но ведут себя вполне подобно римским ларвам, они следят за нами и нас оберегают. Дух матери Джейн предостерегает ее от дурного брака. И делает это она не по какой-то особой молитве героини и не потому, что сама была при жизни почти святой, за что Бог даровал ей возможность слетать с Неба, а лишь по той причине, что она мать Джейн.

И это опять язычество, лишь немного прикрытое христианскими одеждами: семейная связь и семейное общение не вполне прерываются смертью. И рано или поздно семья все равно воссоединится.

А дальше все просто. Если грань между тем и этим миром зыбка (а она зыбка, ибо раз можно прорваться оттуда, значит, можно докричаться и туда), то можно и нужно пробовать. Можно по той причине, что ада нет и тебе ничего за это не будет. А нужно по той причине, что там родня, которые присматривают за тобой и могут что-то посоветовать хорошее.

Вот к этой простой по сути своей формуле я и вел так долго. Мы восславляем естественность, материальное воплощение которой — нация и семья, ведь что естественнее семьи? Мы национализируем Господа Бога и тем самым отменяем ад. И мы рассчитываем на помощь святых, а свят тот, кто в раю, а это наши дедушки и бабушки. И они хотят нам помочь. И даже пытаются. Все. Формула сложилась. Достаточно лишь сделать шаг в сторону тех, кто так хочет нашей помощи.

Да, о помощи святых я еще не успел рассказать. Исправляюсь. Арьес приводит также опубликованные дневники представителей семьи де ла Ферроне. Это французские аристократы, католики, эмигрировавшие в годы Революции, но вернувшие себе поместье в годы Реставрации. Они болеют благороднейшей и романтичнейшей из болезней эпохи — чахоткой, от которой невероятно красиво, трагично, но светло умирают. И пишут об этом в своих дневниках. Много пишут. Настолько, что позволю себе прямую цитату из Арьеса: «Несколько следующих лет пролетают в дневнике Полин незаметно… Новых смертей нет, а ничего, кроме смерти, ее не интересовало».

Семья Ферроне занята тем, что воздвигает себе в своем имении склеп. И в дневниках, и переписке говорят друг другу о том, что те, кто умирает, будет окружен помощью святых. А святыми они именуют именно своих покойных.

Так что даже для многих католиков той эпохи взывание к мертвым не считалось осуждаемым делом. Де ла Ферроне этого не делают, но, как вы понимаете, остается один лишь шаг. И он будет сделан. И он будет сделан даже христианами. Что уж говорить о нехристианах той эпохи.

И это будет запрещать Церковь, напоминая верным о керигме и догматах. Над этим будут смеяться атеисты, но тем не менее это будет повальной модой эпохи. Некромантия из элитарной практики царей сложной судьбы станет увлечением домохозяек.

Поделиться с друзьями: