ЖАНРЫ

Смерть в Средневековье. Сражения с бесами, многоглазые ангелы и пляски мертвецов
Шрифт:

Итак, гремит эпоха светил, ликует бунтующий дух, над белой пеной париков летят перья буревестников нового века, жирные венценосные пингвины плотнее кутаются в горностай своих мантий, цепи клерикального рабства готовы пасть — восторг. И, что важно, выходит Энциклопедия, та самая. Толковый словарь наук, искусств и ремесел.

Это был длительный и многотомный труд множества авторов, которые хотели охватить своим умом всю ойкумену, то есть назвать и описать все, что они знают. А что это значит? Дать имя и описание всему — задача, которую Бог поставил перед Адамом в саду Эдема. Это труд по присвоению человеком мира, ибо, называя то или иное явление, мы определяем ему место в ряду других явлений. Так что Энциклопедия — труд по переприсвоению мира.

И само собой разумеется, что, разбираясь со всем миром, они не могли обойти такое явление, как смерть. И здесь начинается интересное, то, обо что я и споткнулся.

Эти люди, авторы Энциклопедии, в массе своей не были католиками. Не все из них даже были христианами, хотя тут как посмотреть. Но и атеистами они не были. Взгляните, что пишут о религии и Церкви и они сами, и их ученики, тот же Робеспьер: антиклерикализма там — хоть отбавляй, а вот атеизма нет.

Чтение у Дидро

Огюстен Монжин, 1878. The Rijksmuseum

Великий Д’Аламбер и не менее великий Дидро — отцы энциклопедического проекта — склонны укорять церковников за их излишне мрачное отношение к смерти. Смерть естественна, почти всегда легка и несет покой. К чему нагонять лишний мрак? Она отдохновение от трудов, тягот и забот. Они буквально славят «дурманящую сладость смерти». Я, конечно, знал, что в ту эпоху были в моде и римские стоики, и эпикурейцы, и скептики, относившиеся к смерти весьма спокойно. Но то, что пишут европейцы XVIII века, — дальше мысли авторов античных. Это что-то между Римом и «царством сосен и льдами небывалой страны» Бодлера. Но есть там и что-то остросоциальное. Например, некий акцент на том, что смерть — благо для измученного бедняка, которому ярмо феодальное всю шею натерло.

И это первый крупный штрих, точнее, даже не штрих, а первый слой грунта, на который ляжет полотно. Второй слой грунта нанес Руссо. Этот весьма занимательный человек обожал критиковать город и восхвалять деревню — пока сам в деревне долгое время не пожил, после чего начал писать о черствости и тупоумии мужика. Правда, эти его тексты популярностью не пользовались, да и написаны были сильно позже, зато описываемый им пасторальный рай, где живут простые, сильные и честные люди, которым не чета изнеженные горожане, наоборот, понравился многим. Само собой, популярностью эти труды пользовались среди тех, кто их читал, то есть среди завсегдатаев столичных салонов, у которых были очень своеобразные представления (весьма далекие от реальности) о том, как должен выглядеть пасторальный рай.

Итак, Руссо писал, что отношение к смерти в деревне проще, здоровее и естественнее (запомним это слово), ибо крестьянам чаще нужно с ней встречаться, нежели горожанам. Именно это здоровое и естественное отношение к смерти и утратил изнеженный город. Там у него вообще очень интересная связка выходит: город утратил естественное отношение ко всему — к жизни, смерти, деторождению. Потому-то все и плохо. Сам Руссо в этом смысле был полностью человеком критикуемого им испорченного города — здорового и нормального в его биографии мы можем найти, увы, немного.

И эта фантазия о благой естественности, существующая в оппозиции к порокам города, окончательно загрунтовала холст. Но уточним, что это именно фантазия о благой естественности, которая была в данном случае серьезной логической ошибкой или, как модно сейчас говорить, когнитивным искажением. Порокам цивилизованного города, которые описаны вполне четко и детально (иначе бы современники просто не поверили такой книге), противопоставлена картина идеальной деревни (которую современники в глаза не видели, по этой причине им можно было рассказать почти все что угодно). То есть реальное сравнивалось с идеальным, что решительно противопоказано.

Скажем и то, что не один Русо там кистью махал, втирая грунт — естественность — в холст. Не меньше, а возможно, что и больше, потрудился Вольтер со своим романом «Простодушный». Его сюжет состоит в том, что французский мальчик, воспитанный индейцами, возвращается на родину и тут же влетает во все перипетии запутанных социальных отношений, чем запутывает их окончательно. В итоге наш гордый Чингачгук оказывается с мертвой возлюбленной на руках, болью в сердце и кучей вопросов во взоре. И мы все ему страшно сопереживаем. Ибо он горд, рыцарственен и является соцветием всех возможных гражданских добродетелей. Преимущественно средневековых и римских. Я не знаю, как много индейцев видел в своей жизни Вольтер, но подозреваю, что его читатели, принявшие роман восторженно, видели на одного меньше.

Про саму смерть и ее благую естественность Вольтер там не пишет ничего. Но его молчание красноречивее многих слов. Есть такой прием в риторике и журналистике: вместо того чтобы разбить критикуемое по частям и так же по частям утвердить славимое, можно выпятить лишь одну, самую слабую сторону первого и противопоставить ей одну же, но самую сильную сторону второго. Остальное читатель и слушатель сделают сами, отринув первое целиком и восславив второе. Так же, то есть полностью. Убийственно сильный прием в руках талантливого автора. А Вольтер был талантлив дьявольски. И продал людям идею благой естественности. Опять же, не он один ее продавал, но он был одним из лучших работников месяца.

А теперь важное. Сказав, что Вольтер продал людям идею о благой естественности и всем, что с нею связано, я допустил ошибку. Ибо четко вербализированного и отрефлексированного определения этой естественности он не предоставил. Он и иже с ним продали людям мечту о благой естественности, фантазию о ней. А фантазировать в ту сторону можно было очень по-разному. Деятели Французской революции — все как один поклонники Вольтера, сторонники рациональности и естественности — аж перерезали друг друга в попытках договориться. Как известно: чем чаще в ходе диспута о судьбах страны стучит о плаху нож гильотины, тем неподдельнее заинтересованность сторон.

Ну а потом… Потом пришел Наполеон, и идея рациональности была посечена картечью. Интеллектуалы Европы как-то разочаровались в ней, увидев войну от одного края карты до другого. Войну, которая не утихала без малого два десятилетия. А если считать и войны революционные, то даже более.

Но фантазия о благой естественности эту войну пережила. Пережила во многом благодаря старику Гердеру, который сказал, что клерикальная идея не даст нам возможности шагнуть вперед, идея рациональной универсальности тоже, но есть нация. Точнее, так: остается только нация, ибо все остальное уже мертво. А нация — народ, среди которого мы родились, речка, небо голубое — это все твое родное. Это все и есть, и будет. Всё идеи, всё, кроме земли, на которой ты стоишь, и крови, что течет в тебе. Да, национализм XIX–XX веков вырос во многом из семян, посеянных щедрой гердеровской рукой.

И эта естественность дивно (в том смысле, что интересно, а не в том, что хорошо) переплелась с христианством, породив невероятные религиозные представления. В том числе о смерти и о посмертии. Точнее, так: догматически христианство осталось неизменным. Но, увы, одно дело догмат и керигма, и совсем другое — реальное исповедание людей, регулярно выражаемое в словах, поступках и во всем образе жизни.

Иоганн Готфрид Гердер

Поделиться с друзьями: