Сполохи (Часть 1)
Шрифт:
– Черт упрямый! На, подавись!
Фирсов тщательно пересчитал деньги.
– Гривенничек недодал, православный.
Поздняков молча сунул в жесткую ладонь чернеца гривенник, оттащил короб куда-то в темноту. Пыхтя, долго возился с ним. Прятал.
– Любопытно мне глянуть, что за деньги из-под твоего чекана выходят, сказал Герасим, когда Пантелей Лукич вернулся весь в пыли и саже.
– А что на них глядеть. Слава богу, пока еще вам в руки не попали. Наплакались бы.
– Потому и спрашиваю, чтоб знать, чем они от истинных, от государевых отличаются. Ну как попадутся мне... Дай поглядеть-то.
Поздняков вздохнул, ушел в самый дальний угол кузницы. Герасим тем временем снял скуфью, надкусив нитку, оторвал край подкладки и снова надел скуфью на голову.
Пантелей Лукич принес увесистый мешочек, поставил на наковальню, развязал. Глазам Фирсова предстали блестящие медные копеечные монеты, на первый взгляд ничем не отличимые от настоящих.
– Ловко, все как надо, - проговорил чернец и вдруг, сорвав с головы скуфейку, закрыл ею мешочек, загородил спиной от двери, зашептал: - Ходит кто-то!
Пока Пантелей Лукич, раскорячившись, выпятив зад, глядел в щель сарая, Герасим высыпал пару горстей поздняковских монет за подкладку скуфьи и спокойно надел ее.
– Кто там?
– Нет никого.
Поздняков, вернувшись, убрал мешочек.
– Где же ты их пользуешь?
– спросил Герасим, тоскливым взором провожая мешочек.
– И пошто в кузне, а не в избе прячешь?
Пантелей долго не отвечал. В темноте слышалось только сопение и постукивание каких-то вещей.
– Отвяжись! Не приставай боле, - наконец бросил он
Герасим развел руками:
– Да это я так... Не боись, тайну твою сохраню.
– И то! Помнишь притчу Соломонову: "Веди тяжбу с соперником твоим, но тайны другого не открывай, дабы не укорил тебя услышавший это, и тогда бесчестие твое не отойдет от тебя..."
Пантелеевы слова вспомнил Герасим, когда, приехав на подворье и уединившись в отведенной для него келье, высыпал на стол фальшивые деньги. Горькая усмешка скривила его бледные губы.
Везет Позднякову, ох, как везет! А его, Герасима, всю жизнь преследовали неудачи. Уж такой он невезучий уродился. Другие крадут сотнями, и все с рук сходит.
...Будучи приказчиком монастырским в Варзужском усолье, он хитро и тихо продал на сторону выловленную семужку. Никто из своих не ведал, куда рыба могла подеваться. И все было бы шито-крыто, да по пьяному делу сболтнул он дьячку, тот и выдал его с потрохами. Как ни отпирался Герасим, как ни клялся на образах, что никакой рыбы видеть не видывал, а пришлось возвращаться в обитель скованным. Ну там, конечно, учинилось наказание вспомнить тошно. Но архимандрит Илья благоволил к любимцу, и покатил Герасим опять же в должности приказчика в усолье Яренское. Повел Фирсов деяния кипучие в усолье, однако уже не мог равнодушно смотреть на доходы монастырские, поступавшие от церквей, с промыслов и оброков. "Семь бед один ответ", - решил Герасим и, не раздумывая больше, запустил руку в казенную мошну, взял "пригоршню малую", да оказалось в этой "пригоршне" как на грех - ни много ни мало - пятьдесят рублёв. Кончилось все битьем на "козле"1, и дал себе слово Герасим никогда боле не красть казенного. Стал пытать счастья среди братии. У старца Исайи стянул сто двадцать рублев да еще его же и обвинил в незаконном присвоении тех денег с мельничного сбора. Не помогли пылкие обличительные речи - снова выдрали Герасима. Но - лиха беда начало - страсть к чужому добру не унималась, а разгоралась пуще. Тихим обычаем украл он у келейного брата Нектария семьдесят рублев, у черного попа Игнатия, пока тот рот разевал, двадцать рублев уволок... И били его и смиряли жестоким наказанием, но уж такой был Герасим Фирсов книгочей, ярый поборник древнего богослужения, сочинитель "Слова о кресте", - что не могли остановить его никакие жестокости. И всё ж терпелся он в старцах соборных, и щадил его архимандрит Илья за книжность и хитроумие...
И сидел ночью морозною Герасим в курьярецкой келье и гадал, как-то обошлась его проделка с полуслепым старцем больничным Меркурием: всучил он Меркурию за медный лом вместо денег кружочки, из белого железа самолично вырезанные...
4
Архимандрит Илья полулежал в кресле, запрокинув голову, и горячая волна печного жара обдавала худое костлявое тело. Из печки с треском вылетали раскаленные угольки. Жадно пожирая поленья, гудело, бесновалось пламя, и чудовищная тень отца Ильи вздрагивала на багровой стене. Холщовые штаны архимандрита закатаны до колен, у ног - корытце с горячей водой. Сидящий на корточках служка больничный макал в воду полотенце, рывком расправлял его и прикладывал к желтым ступням настоятеля.
Тепло размеряло, клонило в дрёму, но мешал ножичек, которым служка срезал и скоблил размягченные мозоли. К тому же в голову лезли беспокойные мысли.
...Осенью после Покрова с величайшим бережением доставили в монастырь богослужебники новой печати и суровый патриарший наказ пользовать их в церковной службе. Приняв их, отец Илья почувствовал себя как на острие ножа. С одной стороны, чтобы не накликать беду на себя, он не прочь был распорядиться начать новое богослужение. А что делать? Неронов не выстоял, хоть и покровителей у него хватало, и каких! Но лишь попадала на глаза подпись - "Великий Государь и Патриарх всея Руси Никон", рассудок уступал место гневу. Архимандрит и раньше недолюбливал Никона. С того часа, когда был отец Илья поставлен игуменом соловецкой обители и вместе с саном ощутил всемогущество власти, стал он воспринимать оказываемые ему почести как нечто само собой разумеющееся. С той поры, уж если он кого и просил, то лишь самого государя. С той поры другие просили у него. Но гордец Никон, нищий кожеозерский пустынник, при встречах держался наравне, не выказывая почтения. А потом... Потом каждый шаг Никона к вершине духовной власти вызывал у отца Ильи уже не досаду, а ненависть к удачливому мордовскому смерду. И даже титул архимандрита, выхлопотанный Никоном, принял он без особой радости и смотрел на него, как на подачку. Будучи человеком неглупым, догадывался он, что за этим следует ожидать событий куда более важных, чем вывоз мощей святого Филиппа в Москву. И вот как гром с небес указ о новом богослужении. Хаос! Содом и Гоморра! Но и тут отец Илья не потерял головы. Невидимый червь подтачивал отлаженное монастырское хозяйство, и это беспокоило больше всего. В конце концов было отцу Илье все равно, по каким книгам служить молебны. Однако ему было ясно, что виновник хозяйственных невзгод - патриарх, и любая борьба с ним на пользу обители...
Велел он тогда казначею прибрать присланные книги в казенную палату да запереть покрепче. Служба в храмах шла по-старому. Вместе с тем настоятелю было хорошо известно - на примере других епископов, - как поступает патриарх со своими противниками. Над головой сгущались тучи. Повсюду шныряли доброхоты Никоновы, и уже за почетный прием, оказанный Неронову, заслужил отец Илья епитимью. Удары стали сыпаться один за другим. Из-под власти настоятеля выскользнули анзерские пустынники, а он, архимандрит могущественного монастыря, как последний служка, должен был доставлять им всякие припасы безвозмездно. В бешенстве сжимал отец Илья кулаки, узнав, что отныне и навеки мог он обращаться к государю не иначе как через новгородскую митрополию. Но пальцы разжимались, едва вспоминал он о судьбе Павла, епископа коломенского. Правдами-неправдами хотел Павел посадить в патриархи вместо Никона своего родственника, иеромонаха Антония, но Никон упредил удар, низверг с престола старика, святительские одежды содрал при народе, предал его лютому биению и сослал в Хутынский монастырь. Люди бают: сошел Павел с ума.
Нет, негоже под старость срам имать. А годы брали свое: схватывало сердце, ныло тело, отекали ноги... Не в благочестивом спокойствии, а в многосложном борении с патриархом приходилось доживать век...
Архимандрит открыл глаза, увидел, как по потолку прыгают мутные багровые пятна, и припомнил: вчера на малом черном соборе так и не смог рассмотреть как следует ни одного лица.
Зима проходила в хлопотах. О книгах, что были спрятаны в казенной палате, чего только не болтали шептуны-заугольники, и доносы на строптивцев поступали чуть не ежедень. Помолиться было некогда: твори суд, чини расправу, увещевай, наказывай. А за всем этим явственно проступала угроза опалы и отречения. Надо было ограждать себя от вящей напасти, и вчера заставил он соборных старцев и священников подписать приговор о неприятии новых богослужебных книг. Старцы не противились, но и радости не выражали. Малый черный собор безмолвно подписал приговор. Когда все удалились, архимандрит подвинул бумагу ближе, взялся за перо, чтобы вывести свою завершающую подпись, и тут пришла в голову мысль: "А стоит ли самому-то? Так-то оно лучше, вроде бы и дело не мое..." Он отложил перо, скатал приговор в свиточек и запер в подголовник1. Однако на душе легче не стало. Угнетало разумение собственного бессилия...
В келью постучали. Незаметно и тихо сидевший в темном углу послушник скользнул к двери, потом тенью приблизился к настоятелю:
– Брат Варфоломей просит дозволенья, владыко.
Ага, наконец-то! Какие-то вести принес сей пронырливый брат. Архимандрит чуть качнул головой:
– Пусть войдет с богом.
Послышались мягкие шаги. Кося взглядом, отец Илья видел крючковатый нос, воспаленные веки иеромонаха. Варфоломей, сотворив уставной поклон, выжидал молча.
– Сядь.
Старец присел на низенькую скамеечку.
Вытерев сухим полотенцем ноги настоятеля, служка натянул на них короткие меховые сапожки, подхватил корытце с ножичком, бесшумно вышел из кельи, за ним - послушник.
Варфоломей с брезгливостью глянул на дряблое тело архимандрита, но тут же опустил глаза, затеребил холмогорские лестовки из рыбьего зуба.
– Волею божьей прознал я, владыко, что зреет в обители заговор. Есть противники соборного приговора о Никоновых богослужебниках, других мутят.
– Реки поименно.
– Священники, черные попы Герман, Виталий да Спиридон, дьякон Евфимий да чернецы, дети их духовные. Всего десятка с четыре наберется.