Субботней халы аромат
Шрифт:
– А вдруг нам не поверят? Что тогда?
– Поверят-не поверят… Собирайтесь! Нас ведь только двое, я да Евочка. Скажем, что мы все одна семья. Берите самое необходимое, документы, вещи для Бореньки, тёплое что-нибудь. Вы сами знаете. Тольки скорее… Всё! Собирайтесь!.. У нас час времени… Всё, убегаю… Пока, пока, пока…
Мадам Фанштейн и мадам Бродская жили дверь в дверь с незапамятных времён и по старой привычке называли друг друга непременным титулом «мадам». Они прекрасно знали имена, но иначе не общались. Не понимали иначе. В этом выражалось их взаимное уважение в ключе старых духовных ценностей и хороших манер. Мадам Бродская была полненькая, с активно редеющей кудрявой рыжей головой. Мадам Фанштейн была посуше и казалась маленькой рядом с ней. За много лет жизни рядом их семьи почти сроднились и делили все беды пополам. С юности дружили между собой и их девочки, Дорочка и Ева. Они обе были замужем, и Боренька, рыженький, как бабушка и мама, был первым представителем третьего, самого юного поколения в их семьях.
Пришла беда, началась война. Мужчины обеих семей, кроме дедушки Ефима Абрамовича, были призваны на фронт. Правда муж Доры, Тимофей (Товье) Бимбад, ещё до рождения Бореньки начал учёбу в Москве в Лётной академии. Он ушёл на фронт прямо с институтской скамьи, не успев повидаться с семьёй и не увидев ни разу маленького сына. В первые дни войны их, молоденьких недоученных курсантов, посадили в самолёты и послали защищать родное небо. Он был одним из тех, кто погиб в эти первые дни, «пал смертью храбрых или пропал без вести», как было сказано в полученной похоронке.
Немцы успешно врубались вглубь Украины и люди, кто как мог, пытались обезопасить себя, покидая город. Эвакуация еврейского населения Одессы шла полным ходом. Уезжали все, кто только мог. А те, кто не мог по любым причинам, ворочаясь, не спали ночами, одни – надеясь на немецкую порядочность, другие – неизвестно на что. Бродские не испытывали иллюзий и, понимая ситуацию, были благодарны судьбе за возможность уехать вместе с близкими им Фанштейнами. Их было четверо: мадам Бродская, то есть Рахиль Давидовна с мужем Ефимом Абрамовичем и их дочь Дора с маленьким полуторагодовалым Боренькой.
Ни Бродские, ни Фанштейны не знали, не гадали, куда они едут. Ясно было одно: надо покинуть родной город, бежать любой ценой, подальше вглубь страны, на восток. Пусть даже в неизвестность, пусть на долгие лишения, но подальше от кровавых трагедий.
Бабушка разбудила всех и сообщила о неожиданном предложении мадам Фанштейн. Решение пришлось принимать очень быстро. Час незаметно пролетел в срочных сборах. В расстеленные на полу простыни скидывали всё самое необходимое, связывая в узлы. Собрали еды на дорогу, одели и накормили Бореньку, присели на минуту в знак прощания с родным домом. Оглядели все уголки и в последний раз всплакнули, глядя на оставленные на стенах портреты своих дорогих и уже погибших мальчиков: сына Абраши и отца Бореньки, Тимы. Впопыхах не догадались прихватить с собой никаких фотографий. Кто бы мог предположить тогда, что всё то, что было им дорого, будет растоптано злым антисемитским сапогом дворника, ждавшего прихода немцев всей своей ничтожной душой. Как рассказывали Бродским потом, дворник топтал стекло портретов и разорвал в клочки репродукцию могилы праматери Рахели, которую так любила бабушка, названная Рахелью в её честь. Выброшенными в мусор оказались и фотографии. Поэтому Боренька никогда не видел лица своего отца, зная о нём только из рассказов взрослых…
Фанштейны уже стаскивали свои вещи со второго этажа вниз. И чуть только обе семьи собрались вместе возле дворовых ворот, как показался посланный за ними грузовик. В нём уже сидели семьи других пожарников. Никто не поинтересовался родственными отношениями Бродских и Фанштейнов. Никому эта информация не была нужна. Важно было одно: пришла огромная беда, которую никто не мог ещё толком осознать. Беда одна на всех. Любые вопросы казались бы нелепыми. Единственное, что имело значение, было время: скорее, скорее, пока не поздно, надо торопиться и бежать.
Боренька сидел, доверчиво прижавшись к маме, и, наверное, чувствовал, как взволнованно бьётся её сердце, охваченное тревогой неизвестности в предстоящей дороге. Прощайте все, кто пока сладко спит под утреннее воркование голубей!
Прощайте, родные улицы и двор, где столько было хожено и пройдено, где каждый уголок и каждый камень булыжной мостовой был бесконечно дорог!..
Их привезли на какой-то грузовой узел, где было множество товарных вагонов и толпы людей, охваченных отчаянными попытками пробиться в любой вагон, пытались найти островок спасения для своей семьи любой ценой.
Боренька крепко держался, прижавшись к бабушке, обняв её за шею. Дора с отцом тащили все вещи, не спуская глаз с бабушки и Бори. Наконец, покончив с погрузкой в один из вагонов, Бродским вдруг стало ясно, что в толчее посадки они потеряли из виду Фанштейнов. В этом вагоне их не было и заниматься розыском в такой ситуации было невозможно. Расстроенные потерей друзей, с тяжестью в сердце, они и так уже были без сил. Кричали потерявшие друг друга люди, плакали дети, везде были наставлены горы сумок, чемоданов и узлов. Сесть было негде и не на что. Набившиеся в вагон люди стояли вплотную, как в переполненном трамвае.
Наконец двери с лязгом закрылись, и поезд двинулся. Не важно куда, лишь бы на восток, подальше от края могил, которыми уже были усыпаны оккупированные территории. Застучали колёса, потекли часы, слагаемые в длинные дни, а дни – в длинные недели.
Постепенно всё как-то улеглось. Люди разместились, как смогли, определили свои пожитки. Успокоили издёрганных посадкой детей. Наконец у некоторых появилась возможность присесть на чемодан, или прямо на пол. Кто-то всё ещё стоял, держась за стены, за друг друга или безо всякой опоры, будучи зажатым телами других. Передвигаться по вагону было невозможно, да и некуда. Особенно трудно было ночью: куда не ступи, как не повернись, в полнейшей темноте натыкаешься на руки-ноги пытающихся спать людей, сидящих или лежащих под ногами в самых неожиданных позах. Большинство, сгрудившись, спали, или, скорее, дремали, стоя, опираясь друг на друга. Десятки измученных людей вообще не могли спать и просто стояли с закрытыми глазами, погружённые в тяжёлую тревожную дремоту.
Разумеется, туалета там не было, не было даже ведра для срочной необходимости. Да если бы и была какая-то посудина для этих целей, кто бы мог ею воспользоваться? Ведь люди – не скот, они не могут справлять свои надобности на публике. Но естественные потребности ещё никто не отменял, и многие, проходя через муку, едва выдерживали до остановки поезда где-нибудь в зарослях или посадках, чтобы остановить кошмар воздержания в каком-нибудь укромном месте. Время, выделенное на эти остановки, было коротким и тревожным, так как никогда не знаешь, когда раздастся гудок паровоза, зовущий тебя назад. А если вдруг бомбёжка? Надо бросить свой естественный процесс на любой стадии и изо всех ног бежать назад к своему вагону. И дай Б-г добежать!
В мирное время в таких вагонах перевозили скот, поэтому и пол, и стены были пропитаны тяжёлым запахом навоза, а теперь ещё и человеческих тел, мокрыми детскими штанишками, сохнувшими без стирки. Сотни людей, забыв про гигиену и ароматы, пытались дать отдых затёкшим за день спинам да онемевшим от неподвижности ногам и хоть немного, если это удавалось, отдохнуть сидя или, если повезёт, лёжа. Спали, присев под стенкой вагона, спали, прислонившись спинами друг к другу, ворчали и мирились, вскрикивали от приснившихся кошмаров, спали мёртвым сном под плач детей.
Видя горькую возбуждённость взрослых, дети замыкались в себе, не слезая с рук, отчаянно рыдали и нервничали, с трудом понимая происходившее вокруг. Окон в вагонах не было, если не считать маленькие оконца почти под самым потолком. Их явно не хватало для притока свежего воздуха. Но они были источником хоть какой-то радости для детей, с трудом переносивших однообразие своего тюремного заточения в полумраке вагона. Время от времени родители, стараясь успокоить и развлечь детей, поднимали их к этим оконцам, давая возможность полюбоваться зеленью пробегающих пейзажей.