ЖАНРЫ

Том 2. Теория, критика, поэзия, проза
Шрифт:

Он только поэтому узнал, что поезд, остановился, но уже не заметил, как поезд тронулся и понимание происшедшего стало для него действительностью только после того, как последний обрывок спрятанного в конверте и самого конверта, деловито обратились в черный прах на дне бронзовой откидной пепельницы, о которую дробно стучала тонкая змейка узкого кольца, неподвижного, на внезапно отекшей руке.

Потом, он понял, что, в сущности, могло быть гораздо хуже. Даже все поручение, по-настоящему, его ни к чему не обязывало. Он понял, это окончательно, когда выходил от того человека в Москве, которому отвез чемодан, оставленный в его сетке, предусмотренным между Столбцами и Минском пассажиром, столь же незамечательным, как и забытый чемодан, который тем не менее служил явкой и не мог быть доверен носильщику, так не терпел грубого обращения, ввиду деликатности вмещаемого.

Человек не сказал ему ничего особенного и не обнаружил ни оживления, ни любопытства. Это еще упростило положение. Он исполнял дорожную услугу и только. Ему предстояло еще зайти на следующий день, взять справку для отсылки через фирму, чем и должна была исчерпаться вся процедура. И все.

Он еще не вполне отдавал себе отчет в своем счастье, но оно уже тихим, теплым, вечерним дождем опускалось на его сознание и телеграмма, которую он сдал для отправки своей жене, – была, вероятно, самой нежной темой, прошедшей краткую клавиатуру аппарата Бодэ.

Только закрыв за собой белую дверь номера, он почувствовал все разбегающиеся горизонты своей радости, не приминавшей даже тонкий ковер, довоенного рисунка, не отсвечивавшей на голубой масляной краске стен и белого дуба мебели, стиля девятидесятых9 годов.

Он был в городе, где родился и вырос, в городе, где он любил и в первый и в последний раз, в городе, от которого бежал в ужасе и в котором, наконец, сжигал все прошедшее за время этой разлуки с точностью, и заботливостью, которая сопровождала сожжение письма в вагоне. Он не знал даже золы этого прошлого. Ветер, взмахнувший занавеской окна против серого Госиздата10, вероятно, унес эту пыль в бледное, как голубые глаза, московское небо.

Он понял, что он уже в Москве и только, поняв – увидел ее.

4

Это было встречей с живым и дорогим существом, последние слова которого продолжают звучать в памяти на все годы разлуки. Может быть даже не последние по времени слова, а то, какие особенно вспомнились. Они могут быть и не радостными, и не слишком значительными, постороннему они мало что объяснят, но для разлученного они, тот ключ в тоне, которого он будет ожидать свою встречу и в тоне, которого он начнет говорить. И слишком часто этот тон, за переменами, происшедшими во времени, оказывается неуместным, и, накладываясь на тональность ответа, дает жестокую фальшь.

В данном случае опасности этой как будто не предвиделось. Он нес свои чувства в себе и сам мог отвечать себе от лица города. Москва не так уже изменилась за эти десять лет. Прибавилось немного автомобилей, появились автобусы, но извозчики, существование которых становится преданием в западных столицах, были прежние. Зеленая трава прорастала края переулочных тротуаров, голуби летали над Страстной площадью, и никто не протестовал против княжеского титула торговцев старыми вещами11.

Эти архаизмы и даже постыдная для столицы булыжная мостовая не казались ему хорошими, он предпочел бы иные городские удобства, но это создавало впечатление настоящего, подлинно ему принадлежащего, вызывало точный и легкий ответ его чувств и поэтому слагалось в длинное и сложное ощущение тихого благополучия, счастливого разрешения всех пройденных неуверенностей и тягостных превратностей.

Он ходил по Москве не для того, чтобы разыскивать знакомых людей. Он даже не вспомнил, были ли у него такие вообще в этом городе. Он ходил смотреть на улицы, узнавать знакомые здания, выступы переулков и угольные достопримечательности. Кое-кого не было. Маленький белый домик в переулочке, носившем тоже прилагательное – «малый» – исчез. Место оставалось незастроенным и отделялось от тротуара колючей проволокой настолько ржавой, что она оставалась невидимой. За проволокой процветали высокие подсолнечники, салат и серела капуста. Три серые курицы посильно портили грядки под наблюдением радужного петуха. Это было место давнего и пламенного счастья, довоенного счастья восемнадцати лет и мокрого от прохлады рассвета. Он не возражал.

По пути его ежедневных прогулок из дома, где он родился и вырос, на вымостке тротуара был очень любопытный камень. С пятого класса гимназии он считал его аммонитом12 и все собирался вывернуть, принести домой разбить и гордиться находкой допотопной раковины. Но в гимназию нельзя было опоздать, а идя домой, он неизменно пропускал камень, обещая себе обязательно вывернуть его в следующий раз. Так прошла жизнь. Булыжник на улице меняют изредка, а на тротуарных вымостках никогда. Он был уверен, что на этот раз, круглая конкреция от него не уйдет. На минуту ему даже представилось, что и весь путь, пройденный им за эти годы, полусознательно загибался в сторону этого завершения детской задачи, без ответа на которую пустела его юношеская жизнь и затуманивалась пора странствия.

Он вошел в переулок, как входят в развалины Дельфийского Оракула, окруженный памятью самодельной легенды и надежды услыхать то, чего никогда не было. Не замедляя шага, он поднял голову. Сероглазое московское небо несло две растрепанные эгретки13 перистого облака и моторный шум. По привычке бойца, ставшей рефлексом он автоматически повернул лицо под нужным углом и узнал очертанья Дорнье Комет14. Воздушных линий в его времени не было. Он знал о них, но сегодня предпочел бы не думать. Опущенная голова вернула его к прошлой действительности.

Камни тротуарного откоса пережили все политические превратности десятилетия, они пережили много надежд, трепетавших в беспроволочном телеграфе очередных хвостов, загибавшихся в переулок от крайнего магазина, где когда-то выдавался керосин вместо мяса и табак вместо муки, из расчета равновеликого количества калорий. Теперь тротуар был пуст на всем протяжении и украшен древнейшим вариантом игры в котлы15. Кабошоны16 кремней и кварца образовывали прежний переход от асфальта к булыге. Те самые.

Аммонит был на другой стороне. Надо было перейти улицу и не терять из виду вымостки до десятого дома. Он так и не поднял головы. Да камни так именно лежали во все времена, именно так и именно на этой стороне. Ему незачем было оглядываться на дома и сверяться с их номерами: по смене гальки он уже узнавал, где идет, где его начинал утомлять ранец учебников и что восьмой дом уже пройден.

Асфальт грязно оборвался деревянным помостом. Неряшливо сбитый забор выставил ребро, глядя на которое ощущаешь полдюжины заноз в руке, и овладел тротуаром. Заглянув за это сооружение, искатель аммонита обнаружил, что все пространство, подлежавшее некогда номерам 10–14, подверглось разрушительным раскопкам, бесследно уничтожившим петрографию данного участка искусственной надстройки земной поверхности. Голая земля в городе всегда неприлична. Он никогда не замечал этой непристойности с такой силой, как теперь, подглядывая в Щели дощатой ограждения за рыжим песком, взметанным ломовыми ободьями с интенсивной культурой пустых бочонков цемента и битого матового стекла, в качестве сорняка неизвестного происхождения.

Он разочарованно поднял голову. Еще не покосившаяся вывеска объясняла, что одна кодовая лигатура17 производит постройку для другой такой же. Размеры букв этих имен ничего не поясняли, но ясно было одно: в этом переулке ничего не осталось, ничего не найти и то, о чем долго думалось с детства, над чем можно было смеяться и то про себя, потому, что это было слишком нелепо для рассказа другим, но что стало вдруг и на полчаса, занимающие всю жизнь данного вздоха, самым важным и циклопически <…>18.

Поделиться с друзьями: