Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 2. Теория, критика, поэзия, проза
Шрифт:

– Да, да… все это, конечно, так. Но это было, было нужно, то есть необходимо нужно, только теперь все другое и ничего. Ни одного душевного (Флавий Николаевич вздрогнул) движенья не жалко. – Эрнесто? – Не существует. То есть, он жив и, кажется, здоров, вообще, благополучен, но это ее не касается ни в какой степени. Ах, если б вы знали, до какой степени это мне теперь безразлично! Столько перемен. – Работает ли она? Очень много. Странный вопрос (у собеседника тоже навертывался вопрос: что, собственно, от него требуется) – если бы она не работала, она б не жила. Это составная часть ее организма – музыка. Она, он не забыл, пожалуй, работала и в то время, когда никто не хотел играть ее вещей и некому было их слушать, тем более теперь. Но разве он ничего не знает о ее «успехах?» Странно, что он так зарылся в свои рисунки… Пусть это будут не рисунки, если он непременно настаивает, но он ее когда-нибудь убьет этими вечными придирками насчет точности выражений. Это совсем не важно, требуется, чтоб понимали, о чем говорят, – Симфония? – Безнадежная старина – эта форма. Дух, Флавий Николаевич, дышит, где хочет, и Атма125 проливается в астрал, согласно способностям оплодотворяемый материи. Она пишет теперь для кафешантанов. В конце концов это то, что она более всего чувствует. Это хорошо оплачивается и, главное, такое сердечное отношение, к какому она никак не привыкла. Он же знает, как до сих пор, но, конечно… люди всюду люди, даже в кафешантане… Бывали такие минуты… Но есть друзья, которые поддерживают. Правда. Ей с ними хорошо: известная легкость и простое товарищество. Полное или на вере? Она не совсем разбирается в коммерческих выражениях. Конечно, вера в людей ей всегда много вредила и будет, вероятно, вредить еще больше. Если б он только знал, что с ней было! Но это она расскажет когда-нибудь. Вообще, говорить придется очень много и она не знает, откуда ей начать, такое количество разных обстоятельств надо выяснить. Да, относительно веры в людей: его приятель, эта жирная свинья Марто (о таком приятельстве стиховед узнал впервые и с большим изумлением, он искренно не выносил гравера и пользовался взаимностью) оказался последним мерзавцем. Занятое не отдавал, это не важно, но потом всем рассказывал, что она у него занимает без отдачи, чуть ли не воровала и это при ней же, в глаза. Да, конечно, перемена не без причины. Он все хотел устроить ее к одному и еще к другому господину на содержание. Собственно говоря, было время, когда она и сама его об этом просила, но потом ей это почему-то расхотелось. Тогда негодяй решил, очевидно из жадности, чтобы зря товару не пропадать, самому уместиться на пустое сердце. Были острые эпизоды. Да… довольно примитивно. Ничего: она умеет отказывать. Только зло берет, когда подумаешь. К тому же и несколько тетрадей у него осталось. Зачем? Теперь не нужны, но потом могут понадобиться. Ведь, не век же ей шансонетки писать. Это делается для возможности настоящей работы. Неужели он не понимает? Вот еще: она хотела знать его мнение – может ли какой-нибудь человек, сам не испытывая чувства, заставить гипнозом другого это чувство к себе… переживать? Это ей очень, очень важно. Правда? К сожалению, он ошибается: все говорит и, увы, достаточно убедительно за то, что это действительно так. Она даже сама пошла к нему и спросила, зачем он это делает? Он ответил, чтоб она себя не мучила, а, главное, не пила сырой воды. Так вот и сказал. Она не понимает. Один день ей кажется, что ему пятьдесят лет, другой, что ему только двадцать. Совершенно необычайное нечто. Но теперь эта душевная чума прошла. Ничего. Хуже бывало. Она, собственно, пришла свести счеты. Сколько она ему должна? Не надо протестовать, а надо вспомнить. Она не записывала, полагаясь на его аккуратность, и будет огорчена, если он не даст ей точную справку. Он ставит ее в совершенно невозможное положение. Возмущаться нечем, так как она говорила без всякого умысла. О Марто? Да нет же, ничего она не думает, но не хочет иметь от него неприятностей, именно и больше ничего. Так он говорит правду? Когда он заведет? Не адрес… телефон… Звоните, хотя и редко дома. Разве утром, хотя не всегда и ночую. Квартира дохлая и у знакомых иногда остаюсь, если поздно. День то у меня тоже не очень рано начинается. Но она помешала его работе. Боже мой, какая ученость. Зачем это? Но если помогает… только кому? Впрочем, ему, конечно, и книги в руки. Он ей очень, очень нужен и именно теперь. А то бы она, конечно, не пришла. Впрочем, она объяснит все это. Только не сейчас, потому что он, верно, и так утомлен, а ей надо бежать. Всего хорошего. Значит, он позвонит?

На фоне дверной дырки не было ни шляпы, ни светлых волос, ни фиалок. Тишина прокармливалась только ровной работой выключенных часовых механизмов и мыслями, прорывавшимися в сознании Флавий Николаевича. Они бежали короткими, но компактными, тяжелыми поездами и тащил их какой-то здоровенный паровик, походкой напоминавший человека, поспевающего к третьему звонку, имея в каждой руке по чайнику с кипятком. Зрелище это редкостью почитаться не могло, но созерцатель обрывал его усилием воли, так, вагоне на девятом, усердно уговаривая самого себя, что цепь представлений сама укрывается126. Дело заключалось в решении вопроса о том, почему у него, Болтарзина, сосет под ложечкой и какой у него же гвоздь в голове? Флавий Николаевич решил решить и при том весьма решительно, что происходит от недостаточности производимых исследований и неутолимого искания истины. Получив же письмо от Корневой, он радостно изменил ход суждений, что и оказалось, что сосало под ложечкой от неудовлетворенной любви, а гвоздь в голове было желание эту самую женщину, которой он не был кратным, окончательно взять и забыть. И теперь, как только Флавий Николаевич подумал это, длинные колонны цифр двинулись с мест, занимаемых в графиках, полезли обозами вверх и налево под гальтель127 к пауку медленно, а потом скорее, цилиндры копченые и некопченые сами собой включались, вращаясь с математичной точностью часовых механизмов, выверенных, проверенных пантентованных; небо пробило потолок, вспучившийся образом желтого звукоприемника, лампы мгновенно отождествились с хозяином сих мест и потухли – ученый стиховед спал безмятежно, прижимаясь кончиком носа к полосе закопченной бумаги, ничуть его не беспокоившей. Мало-помалу дыханье усыпленного искателя становилось все глубже, все полней, пока не перешло в сап, а потом и в храп. Носовой аппарат героя довольно отчетливо произносил слова, не имевшие видимой связи ни с материальной, ни с визионарной деятельностью среды, однако, точность транскрипции не подлежит никакому обсуждению. А слова то были такие: вре-шь, не уйдеш-шь, не уйдеш-шь и. т. д., пока Флавий Николаевич не увидел себя лично на самой оконечности желтой воронки, откуда небо подмигивало круглым зеркальцем микроскопа, не возмутился подобным беспорядком и не вернулся к бодрствованию от незакономерных сновидений, Стоит ли еще останавливаться на подробностях? Перечислять количества удивленья сновидца, мыла, отмывавшего его нюхательное приспособление и ярости о погибшей криптограмме? По-моему, не стоит: даром вы, читатель, время потратите и потом будете мне же пенять, как пенял другому лицу Болтарзин, история которого с данного момента завелась с упругостью пружины часового механизма.

Он почти ежедневно рвал письма М. К., ежедневно бросал утром безмолвную от нее трубку телефона и висел на зеленом шнурке этой машины к вечеру, по воле кривого сигнала композиторши. Они встречались, согласно обычаев и нравов этой женщины, или на улице или в кафе и нейтральность почвы, в связи со столь раздражавшим Болтарзина дребезжаньем возрожденной мостовой, доставляла писателю все больше неприятностей. Старая, парижская задушевность, на которую Флавием Николаевичем возлагались, однако, довольно тихие и мягкие надежды, тем не менее, не появлялись на свет истинный и нашему знакомому это обстоятельство казалось огорчительным. Огорчительность имела свойство обнаруживаться при прощании и разлетаться при встречах, о которой он, идя в указанное место, твердо решал сделать ее последней, однако же, помянутая огорчительность принадлежа к числу прямокрылых, именуемых в точной науке мухами (musca) и привыкла возвращаться на покинутое место. Так что с досвиданием у Болтарзина оказывалось не только новое огорчение, но и все бывшие. Эта прибыль, по свойственной человеческому роду вообще и мужской его разновидности в частности (читательницы, читательницы мои, внимание, глубокоуважаемые) неблагодарности ничуть не ценилась кавалером Корневой, а, напротив, привела его к очень нехорошему поступку. Хотя, – кто поставил нас судьями над чужими поступками? По каким уложеньям должны мы выносить наши приговоры над потемками чужой мысли и закон, признаваемый сегодня самим действующим, не станет ли для него сомнительным изречением мировой глупости через два месяца? Как видите, я щедр на время и никто, в сущности, не имеет права меня упрекать.

Но Флавий Николаевич огорчался совсем не так рассуждением о бренности осудительных критериев: возраст, в который он вступал, ласково понуждал своего обладателя к подведению итогов целому периоду деятельности и стихометрист чувствовал себя обокраденным – так полагается это ощущать всякой сознательной и осознанной личности. В сущности, он ничего не приобрел, все его поступки были бескорыстны, то есть совершались им для собственного удовольствия, жаловаться было положительно не на кого, требовать возмещения не откуда, приход равнялся расходу, а прибыль нулю.

Флавий Болтарзин твердо решил впредь жить только для себя: довольно мол для других пожил и совершил таким мысленным намерением крупнейшую ошибку, так как самопожертвование, происходя непосредственно от слова «сам», обозначает, главным образом, жертву самому себе. Но самое скверное было не в ошибке, а в том, что ошибавшийся лучше нас с вами видел свою логическую погрешность, но не хотел ее произнести, в том, что он хотел впредь любить легко, счастливо и безболезненно, что для этого он не хотел искать (это совершенно правильно) никого и будет счастлив с М. К. (это было уже легкомыслие), для чего атакует ее при первой возможности и да будет любовь. Он действительно был полон ею, любовью, несчастный, но направление роста этого деревца лежит в первом развитии его корня и о, всепрекраснейшие мои друзья, вы все являете образец постоянства: вы любите одной любовью одну и ту же женщину, выбирая ее из поступков и жестов бесчисленных ваших любовниц, как неизменными глазами видите один и тот же зеленый цвет. Любовь, как и зрение, считают чувством, но она слагается из традиционных пяти лучей пентаграммы и если каждый ее лепесток изменяется со временем и организмом, то взаимоотношения их куда устойчивей и человек верен своей любви, как собственной своей левой ноздре. Так что постоянством, действительно, стыдно хвалиться.

Но это говорю я для вас, читательница моя прилежная и заслуженная, а Болтарзин не тем был занят. Он просто хотел быть счастливым в любви, то есть обладать намеченной женщиной, следуя в своем желании обычному словоупотреблению русского языка. Здесь кстати было бы вспомнить о сравнительном языковедении, Максе Мюллере128 и религиозных воззрений якутов, не сделаю этого, однако, опасаясь сообщать слишком известные вещи, хотя материя это и не сухая.

Глава II

Семь мертвых гробов

Счастья любви Болтарзин решил достигнуть самым безжалостным образом, происходило это где-то в переулках, между Арбатом и Пречистенкой, был снова полный конец апреля, было тепло, зелень праздновала уже несколько дней день своего рождения, но покрытое небо давало дождь и обещало майские снега. Тротуар тоже отличался неровностью характера или пульса влюбленного и то заливался водой, то суживался, то убедительно исчезал, обращаясь в деревянные мостки, по которым двум человекам пройти было так же невозможно, как поделить теоретически одну и ту же даму. Ясно, что разговор подвергался достаточно твердой обработки именно с его стороны. Говорила то, собственно говоря, милая приятельница, а Флавиус, уважаемый, больше упражнялся в междометиях с закрытым ртом, терпеливо ожидая паузы, как замены дирижерского мания ко вступлению в симфонию; но ввиду важности сольной партии, предстоявшей к исполнению, необходимой экономии экспрессии и томительности такого рода ожидания, победитель парагвайских федералистов, не считаясь с высоким интересом дамственной декламации, занимался вольной игрой мысли, подобно герцогу Орлеанскому, во время стояния129 у Английского пятого Гарри130, автора милой рондели, утверждавшей звание высшего счастья за помянутой игрой. Из этого можно вывести заключение и мораль, что неволя розовых не легче рабства железных цепей. Единственным недостатком этого вывода будет перерыв цепи исторического повествования, но ведь мораль всегда была и осталась форм мажор131, значит, прощенье возможно, тем более, что милость есть, будет и была вечным украшением какого угодно судилища.

– Сюда приезжает на днях один мой знакомый, который недель пять тому назад звонил мне из Владимира и звал смотреть соборы, пока есть еще снег, но я не поехала, потому что была очень пассивна, такое состояние. Должна сказать, что я когда-то жаловалась на Париж, но в этом отношении Москва что то невообразимое, где все люди занимаются передаваньем сплетен, потому что они интриганы.

– Золотили ли эллины волюты ионической капители? Говорят, он похож на локон, но вероятнее всего, он воспоминанье о какой-нибудь тамошней бересте, да еще осмоленной, чтоб не загнивал торец, карниз карнизом, а ведь дождь то косой. И ветер. Да, золотой локон на белом это дело… дело. Поднялся и рассыпался… Поцеловать? Проклятый гвоздь! Какой мерзавец строит такие мостки? Подъезда еще не хватало! Будет мне, как той капители.

Действительность оправдала его опасения, потому что композиторша поместилась в глубину, предоставя кавалеру наблюдать параллелизм серых вязальных спиц, усердно и совершенно бессмысленно втыкаемых, по распоряжению свыше, в мостовую: занятие очевидно исключительно праздное, так как любая спица, дойдя до булыжника, ломалась и расплющивалась, которая немедленно высовывала небу кончик языка и пускала пузыри, как любой государственный деятель в крайней молодости или ветреная Геба (ее покровительница), слушая в вечный раз повествование законного супруга о яблоках Гесперид, Эврисфее в бочке и прочих двенадцати подвигах132.

– Конечно, во всем виновата Бутс и это от нее идет. Спрашивается только, за что? И, главное, она бы сама не поверила, потому что наружность обманчива, как известно. То есть представить себе нельзя, какие она ей говорит в глаза. А что же за глаза? Один господин, очень милый и всегда говорит правду, передавал, что та жаловалась: мол, ничего не могу с ней сделать – такое ей говорю, что уж дальше, кажется, некуда, а она хоть бы что: пустит в лицо дым и пошла. Я слушаю, а у меня по щекам слезы… Смотрите, что это кругом нас? что это?

Правда последних слов состояла в переулочном сквозняке, завертевшем велосипедные спицы дождя вокруг собеседников, плюнувшем на сине-белый фонарь подворотни и побежавшем деловито сводить счеты с почтовым ящиком. Вероятно, его привлекал закон дополнительных цветов, впрочем, этим никто не интересовался, у каждого были свои дела, потому что невероятные эгоисты. Дождь всхлипнул и впал в истерику.

– Это копья готической миниатюры. Лес сабельных ударов. Верно, такой виделась вся отскаканная жизнь Мстиславу Удалому133, когда он сидел в Новгородской избе, перед своим последним боем. Обстановка мало изменилась с тех пор, только в окне был бычий пузырь вместо стекла и отсутствовал самовар. Тем удобнее за столом. Положенье отличалось неопределенностью и не беспокоило; в памяти солнце плескалось по мрамору Киевских дворцов, вспыхивало кострами на его куполах и самоцветными камнями переливалось в Млечном Пути мозаик. Служба, кири элейсон, Христос анести134, греческая речь на улицах, петушиная шея и маслины вместо глаз у любопытствующего схоласта, приехавшего на Борисфен, проверять Геродота и цитирующего Пиндара, к великому поученью местного певца с красным рубцом от уха до уха. «За изящество духа», говорил Аристофан135. Что ж – ему не сделают упрека в его недостатке: от Торжка до Калки, от Судомира и Лаборецкой межи до этого захолустья оно им сохранено с чистотой зубного спиранта варяжской песни136 и отчетливости приказа коннице. Это так же верно, как тот клинок, что рассечет завтра его шишак. Для того, чтобы знать будущее, не стоит быть богом Одином и беседовать с головой Мимира137 – достаточно вспомнить любой, из бесчисленной заросли своих сияющих взмахов. Мухомора в лесу выросло довольно, его уже, вероятно, успели натолочь в воде, так что все дело только на своих не наехать, завтра, в злую среду, за которой не взойти четвергу. – Хляби тем временем закрылись и было душно под паническим беглым небом. Корнева набралась воздуха и решительно продолжала.

Поделиться с друзьями: