ЖАНРЫ

Том 2. Теория, критика, поэзия, проза
Шрифт:

Гудящим до уза роем.

Хор*

Родимый берег отделяют

Холодные туманы,

А впереди нас ожидают

Пути, бои и раны.

Гори костер, дыми синее

Зелеными дровами:

Кому то завтра сломят шеи –

Судьба не за горами.

Забудем свет, любовь и горе,

Забудем жизнь и время,

Как забывают волны моря

Судов разбитых бремя.

Так пей же пиво полным рогом

И пой пока поется,

Не рассуждая по дорогам,

Когда и кто вернется.

Аксенов 1

Будем в гробу с открытым лицом. Пиши

Благородный металл*

В городе этом1, от благородного прошлого, кроме славных воспоминаний ганзейской героики и пышных операций довоенного времени осталась железная поросль гавани и традиция ежедневного дождя. Казалось облачный купол, защищавший именитое скопище складов, верфей и пакгаузов на период их консервации (жители со свойственной их народу упрямостью были убеждены, что это именно консервация, хотя, пожалуй, и долговременная), облачный колпак, проливал тихие и меланхолические слезы над отшумевшей славой, умершим шумом и отзвеневшим колокольчиком биржи.

Ганзеец оживал только осенью, быстро отцветавшей деятельностью операций Экспортхлеба. Месяца на два воспоминания становились действительностью, потом глохли, глухая крапива безделья затягивала собой ячейки торговли и небо, которое только что плакало от умиленья, теперь возвращалось к исполнению своих прямых обязанностей, оплакиванию разбитых надежд, невозродимого прошлого.

Затихала и жизнь Советского Консульства, где молодой инвалид Гражданской войны, искупал свое упорное непослушание врачам, жизнью, спокойствие которой, для него было принципиально нестерпимо2. Он не жаловался, потому что жаловаться было не на что: в его годы такое назначение было слишком почетно. Он не пытался просить перемещения: попытки вернуться к темпу СССР неизменно кончались клинической койкой на разные сроки с последующим поражением в правах того или иного внутреннего органа. Он считал себя пребывающим в консервации и бессознательно отмечал карандашом гранки «Известий», доводившие до его отдаленного сведения торжества по восстановлению производства на том или ином заводе, участь которого еще недавно была похожа на его состояние.

Город к нему не приставал, как вода к маслу или зерно к элеватору. Дождь не казался традицией и, за домоседством, воспринимался им только в порядке многоголосого хитросплетения, никак не доводившегося до всеразрешающей стретты3. Консул когда-то собирался стать композитором, но потоки времени смыли это обстоятельство его биографии. От прошлого осталось только пристрастие к звуковым впечатлениям и построению по кругу. Голос собеседника отличался музыкальной вкрадчивостью, было начало лета, бумаги в папке даже не перекладывались, а дождь подражал регулярности пасторской проповеди.

Тоненькая полоска золота, обведенная вокруг пальца руки, лежавшей на столе, была гравирована в виде змейки, бессильной проглотить собственный хвост, а разговор, повторенный неоднократно в последние два месяца, вновь завершал свой круг, возвращаясь в исходное положение и перерождался в чистый монолог просителя, чему (консул это знал до зевоты) судьбой было предопределено обратиться в исповедь.

Он сделал попытку отклонить от себя пасторские обязанности.

– Это у вас такое обручальное кольцо. Какая странная мысль.

– Змейка? Нет. Вы думаете, что оно обручальное, потому, что не продано.

– В нем слишком мало весу для этого. Да и отыскалось недавно, хотя завелось давно. Во времена моей антропософии. Когда я был мальчиком-москвичом и членом Общества Свободной Эстетики. Золото тем хорошо, что может ни с чем не соединяться, знаете. Лежит сколько хотите в земле и ни с чем не дает реакции. Его ценят за это. Я такой же, господин консул. То есть я всегда хотел быть таким, а если Вы мне поможете в моем деле, то таким и буду. Я знаю, что сейчас последнее слова за Вами. Я не хочу Вас обманывать. Я всегда говорил Вам правду. Я знаю, что Вы навели справки и знаете, что это так. А если Вы еще не все знаете, то я сам скажу…

Никто не входил, никто не звонил и исповедь оказалась неотвратимой.

1

В Университете его любили все коллеги. Он от природы умел быть приятным. Он не поражал ничем и никого не трогал. Он легко воспринимал, что от него хотели бы слышать, и говорил именно это. Без намека, он угадывал, какой его поступок будет приятен окружающим, и поступал именно так. Он ничего не хотел для себя – всего у него было довольно, ему было приятно знать, что он ни от кого не зависит и никому ничем не обязан, а все считают его очень хорошим человеком.

На войну он пошел не добровольцем, а по призыву. В кавалерийском полку, где его устроили, он сделался всеобщим баловнем и скоро пошел по ступеням штабной иерархии. Революция застала его уже в одной из канцелярий штаба фронта4. Канцелярские солдаты именно его избрали своим делегатом. В комитете было тоже хорошо. Старое начальство, то есть генералы и полковники с мальтийскими крестами Пажеского Корпуса, кажется, были чем-то недовольны, но он скоро перестал их замечать; они уже не имели для него значения.

По Университету он помнил названия политических партий и кое-что из их программы. Приходившая на фронт литература обновила его познания. Он защищал точку зрения большинства своих слушателей и ни в какую партию не записывался, чтобы ни с кем не ссориться. Он был беспартийным и все его считали своим.

Только один делегат не поддавался общему чувству. Ремонтной мастерской автобазы5. Он не отводил и не дискредитировал. Даже не спорил. Только смотрел на него особенными глазами. Молча. Даже нельзя было понять, что это выражало. Только становилось очень неловко и с этим солдатом сговариваться бесполезно. Странно, что когда выбирали на Демократическое Совещание, делегат Ремонтной Мастерской голосовал с остальными. Постановление было единогласное и он подошел его благодарить, потому что, по правде сказать, он думал, что этот будет против его кандидатуры. Подошел, тот опять посмотрел и никакого разговора не вышло.

В Петрограде оказались влиятельные знакомые. Устроили от фронта. Войны уже не было и это было прилично. На родину. В Москве. Там было страшно и хорошо. Он был молод тогда и, вообще тогда все позволялось. Впрочем и при всяких иных обстоятельствах он любил бы только ее и женился бы только на ней. Он знает, что и в мирное время никто не попрекнул бы его, что она маленькая балерина, даже первая от воды6, даже так. Впрочем ему было все равно. Все было – все равно.

Конечно, был и в комитете. Всем надо было быть в комитетах. Его выбирали. И опять все было очень спокойно, душевно и хорошо. Но опять, опять был один человек, который смотрел на него темп самыми твердыми и непонятными глазами. Он пробовал выяснить. Невозможно. А потом Октябрь.

Поделиться с друзьями: