У времени в плену. Колос мечты
Шрифт:
Так рассудила бы кормилица Аргира. Но это — суждение низшего. Благородство мыслит по-иному. Там, где унижение приносит выгоду, человек благородный всегда предпочтет достоинство, хотя бы и мало у него было владений и богатств. Где другой копается в грязи оврагов, он избирает вершины гор, хотя и обрывисты они, и опасны, не о том ли Саади, эффенди из Лариссы, сказал: «Ложь, помогающая делу, предпочтительнее истины, ему мешающей»; человек достойный, однако, всегда отдавал предпочтение правде, ибо выше правды и доблести на свете ничего не бывает. И там, где низкий выбирает богатство, чтобы жить в нелюбви, достойный разбрасывает сокровища ради единого сладостного лобзания. Ради достоинства своего человек должен пойти и на смерть: под саблю врага или топор палача; в опасный путь по океанам и морям; ради чести — умирает и воскресает.
Княжна Мария состроила гримасу и сказала прямо:
— Не пойду я за Ивана Долгорукого. Не люблю я его. Да и нет у него хотя бы одной державной должности, и богатством не вышел.
Вздернув головку, княжна вышла из комнаты.
На другой день князь Кантемир обедал со всем семейством, в мире и добром согласии. О княжне и ее злоключениях не было более речи. Заседания в сенате в тот день не назначали. Князь выпил горячего кофе, выкурил трубку и уединился в кабинете для работы. После окончания первого тома «Системы» предстояло приступить ко второму. Собирая для него материал, Кантемир продолжал составление «Хроники стародавности романо-молдо-влахов». К полудню, однако, между строками, изливавшимися из-под журавлиного пера князя, ему привиделся некий призрак. То был Петр Толстой, со значением подмигивавший и напоминавший ему, что время не ждет. Конечно, Толстой, с его чутьем старого волка, проведал тайные места, где сходились тропки императора и его верного духовного слуги — архиепископа. В политических расчетах граф ошибался редко. Если он мигнул веком и тихо присвистнул промеж зубов, источенных временем, значит — то было не зря. Значит, граф побуждает к действию, пока другие не опередили тебя.
Феофан Прокопович сидел у длинного столика в своей келейке — узкой горнице, чистенькой и скромно обставленной. В углу виднелся один лишь образ — святого Георгия Победоносца, пронзавшего копьем змея. Из мебели здесь стояли небольшой шкафчик, на котором высился одинокий подсвечник, да диванчик, покрытый бедным ковриком. Сквозь проем в стене, заменявший дверь и занавешенный черной тканью, виднелась библиотека — большой зал, уставленный полками с книгами.
Прокоповичу было немногим более сорока, кипевшая в нем энергия вызывала у всех удивление. Круглое лицо с проницательными черными глазами под навесами темных ресниц, с широким коротким носом ни на миг не отрывало взора от собеседника, словно давило жесткими, твердыми чертами, стремясь прочитать его чувства и мысли еще до того, как тот выскажется сам. Прокопович гордился также бородой, густой и черной, беспримерной красы. Раздваивавший ее снизу доверху просвет казался полноводной рекой с бесчисленными притоками, мелкими и быстрыми, словно стрелы афинских воинов. По привычке, излагая свое мнение в беседе, архиепископ не без гордыни скрещивал на груди руки, затем опускался на диван или в кресло и ждал противных суждений, готовый встретить их новым потоком доводов и цитат.
Еще в ту пору, когда он жил в Киеве, о нем разнеслась слава как о высокоученом иноке, сочетателе церковных и светских трудов, ораторе и мастере силлабического стихосложения. Не были ему чужды и занятия наукой: Прокопович пытался рассмотреть в микроскоп атомы, а в телескоп — новые светила. Порой о нем ходили странные слухи. Одни чернили его по незнанию, другие — из зависти. То тут, то там духовные и мирские лица начинали утверждать, что ученого монаха следует заточить в отдаленные пустыни или даже сжечь на костре, как еретика. Даже такие передовые клирики православной русской церкви, какими были Феофилакт Лопатинский и Стефан Яворский, призывали лишить его сана как приверженца кальвинизма.
Царь Петр Алексеевич вначале с вниманием прислушивался к противоречивым толкам и сообщениям высоких церковнослужителей, но мало верил им. Его радовало, что в Киеве живет умный монах с новыми идеями. Царь помнил пламенную речь Прокоповича в 1709 году, когда тот восславил победу российских войск в Полтавской баталии. Поэтому, переступив через досужую болтовню, он повелел ему переехать в Петербург со всем, что у него было, оценив его и уделив ему важное место среди тех, чьи советы не пропускались никогда мимо ушей.
Когда послушник ввел к нему Кантемира, Прокопович немедля выскочил из-за своих бумаг, положил перо на подставку и представил целиком бороду взорам гостя. Где оканчивалась борода, под грудью, на рясе преосвященного блистала драгоценная панагия, подвешенная к голубой ленте: с одной стороны на ней было изображено распятие Христово на кресте, с двумя разбойниками по бокам, с другой — портрет императора Петра Великого.
— Добро пожаловать, благословен приход ваш в убогую обитель нашу, — приветствовал он Кантемира, улыбаясь с безмерным благоволением. — Прогулка и вьюга, вижу, пользительны вашему сиятельству. Прошу садиться, вот сюда, на диванчик...
— Пользительны до поры, ваше высокопреосвященство, — отвечал Кантемир, согретый радушием клирика, словно горячим дыханием печки. — Духовно пользительны и телесно... Господь не оставляет своими милостями и, верится, прибавит все, чего еще недостает.
— Чего же именно, достойный князь? — немедленно шевельнулась борода владыки.
— Малой малости, ваше преосвященство. Былого здоровья, коему лишь тогда узнаем цену, когда оно оставляет нас.
— Бог милостив и всевидящ. По вере каждого и наградит.
— Истинно так, святой владыка. Потому и жду, когда господь укажет мне доброго лекаря.
— Разве вы не показывались врачам его величества?
— Показывался, конечно, — вздохнул Кантемир. — Смотрели, щупали. Порой у меня боли в боках. Порой охватывают тошнота и жар. Мой доктор Скендо посему полагает, что у меня больны почки. Поликало же считает, что с почками все хорошо, больна на самом деле печень. Потом приходит Блументрост, выстукивает меня и выслушивает; его заключение — что печень и почки в порядке, все недуги мои — от сердца. Откуда же резь в боках, если нездорово сердце? Этого он не может объяснить. Каждый из них предписывает мне свои снадобья. Выпиваю все сразу, и рези в боках утихают. На неделю забываю о них совсем. Потом они возвращаются. Вот уж поистине требуется помощь всевышнего целителя.
— И подаст, ваше высочество, подаст, не оставит господь благочестивого раба. — Прокопович возвысился в кресле, но не слишком, ибо ростом был мал, при достаточной широте в плечах. — Вижу, сударь мой, привела вас не ведомая мне нужда. Наверно, по поводу книги о системе магометовой веры?
— Нужда есть, ваше преосвященство. Но не по поводу книги. А что с этим трудом?
— Разве вам не сообщали? Разве Гавриил Ипатьевский не передавал вам просьбы святейшего синода?
— Я не виделся с Ипатьевским. Что должен он был мне сообщить?
Прокопович хлопнул в ладоши. В горницу, кланяясь, вошел безобразный ликом монах.
— Каков мороз, брат Игнатий?
— Мороз и солнце, владыко, — снова поклонился тот.
— А ветер?
— Только малость, владыко. Шепчет потихоньку.
— Ступай. Сударь мой, — повернулся он к Кантемиру, — не соблаговолите ли прогуляться со мной немного на воздухе? Уж очень здесь душно. Хочется подышать морозцем.
Младшие монахи и послушники усердно потрудились на монастырском дворе. Навалили по бокам снега выше крепостных стен обители. Очистили от него середку, тщательно отгребли от жилых помещений и служб, посыпали пеплом дорожки. Где подтаяло и стала проступать грязь, там насыпали из ведер песок. Тропинка, по которой любил прогуливаться владыка, была готова.
Его высокопреосвященство и князь Кантемир во всей славе предстали пред зимним солнцем. На князе была широкая шуба с собольим воротником и бобровая шапка. Владыка тоже шествовал в шубе поверх рясы, на голове его красовалась теплая камилавка. От притвора с навесом из буковых досок они вначале сделали круг по двору. В глубине его, в закрытом месте, стихии успокаивались, и погода, как медведь на цепи, казалась тихой и даже теплой. Пройдя под карнизами зданий за угол, оба сморщили нос под дуновением холодного потока. Голос ветра смешался с громким чириканьем воробьев, устроивших гнезда под выступающими торцами балок. Подали о себе весть и два петуха: ближний — басисто, более далекий — фальцетом. Заржал в конюшне жеребенок, и кто-то, забыв о святости места, отозвался смачной бранью.