Учить нельзя влюбить. Ловушка для целительницы
Шрифт:
Это был удар в самое сердце. В тот самый чёрный, глубокий, постыдный страх, который Лайам прятал даже от себя самого. И именно поэтому он ударил. Не разумом — тело среагировало само, подчиняясь той самой ярости, которую он так долго держал в клетке. Он не стал плести заклинание, не стал выхватывать клинок. Он ударил по-простому, так, как учил его старый сержант на первом курсе. От бедра, вкладывая в бросок кулака всю массу тела. Кулак врезался в челюсть Корнелиуса с глухим, хрустким, невероятно удовлетворяющим звуком, какой бывает, когда ломаешь сухую ветку. Монокль, этот проклятый символ его убогой напыщенности, сверкнул в воздухе и с мелодичным звоном разбился о край стола, осыпав скатерть осколками стекла.
Корнелиус пошатнулся, взмахнул руками, пытаясь ухватиться за воздух. Его пальцы поймали край скатерти, и с грохотом, звоном бьющегося хрусталя и липким плеском вина, смешанным с гущей соуса, он рухнул на пол, увлекая за собой половину сервировки. Визгливый, испуганный вскрик. Один из приятелей, тот, что был потупее, вскочил и попытался вцепиться Лайаму в плечо, выкрикивая что-то оскорбительное. Лайам, не оборачиваясь, не глядя, не тратя ни единой эмоции, сформировал в ладони простейший силовой импульс и отбросил его к дальней стене, как тряпичную куклу. Глухой удар, звон разбитой вазы, и тело мешком сползло на наборный паркет, хватая ртом воздух. Второй прихлебатель благоразумно замер, вжавшись в спинку стула и подняв руки в жесте полной капитуляции.
— Ты… ты безумец! — прохрипел Корнелиус, пытаясь отползти по осколкам и лужам вина, прижимая ладонь к разбитой, мгновенно распухшей губе. Кровь капала сквозь его пальцы прямо на дорогой сиреневый сюртук, расползаясь отвратительными тёмными пятнами. Он смотрел на эту кровь, на кровь на своей одежде, с таким непритворным, животным ужасом, будто это была не кровь, а кислота, разъедающая его драгоценную плоть. — Ты напал на меня! Средь бела дня! В общественном месте, при свидетелях! Я в суд подам, ap'Шайн! Мой отец тебя с дерьмом смешает! Ты будешь сидеть в долговой яме до конца своих дней!
— Твой отец, — оборвал его Лайам, приближаясь. Его сапоги хрустели осколками, и этот звук был как выстрелы. — Твой отец — старый мошенник, сколотивший ваше вшивое состояние на подделке магических документов и махинациях с земельными наделами. Об этом знают все, просто молчат из вежливости. А ты — его никчёмный, трусливый отпрыск, который ни разу в своей жалкой жизни не держал в руках ничего тяжелее серебряной вилки. Ты не дрался, не страдал, не защищал никого и ничего. Ты не знаешь, что такое боль, что такое жертва, что такое сила. И ты, — он рывком схватил его за отвороты залитого вином и кровью сюртука и вздёрнул вверх, поставив на ноги так грубо, что у Корнелиуса клацнули зубы, — ты смеешь думать, что достоин её? Ты, который понятия не имеет, о чём она мечтает, когда смотрит на звёзды! Чем она живёт, ради чего готова не спать ночами в своём проклятом лазарете! Ты, который назвал её вещью!
— Она и есть вещь! — выплюнул Корнелиус вместе с кровавыми брызгами. Его лицо перекосило от ненависти, от унижения, от сознания собственного бессилия перед этим разъярённым зверем. — Она — дорогая, красивая вещь, которая должна знать своё место! И узнает! Я лично прослежу, чтобы этот брак состоялся, и тогда я запру её в поместье, и она будет выть на луну, а ты ничего, ничего не сможешь сделать! Ничтожество!
Дальнейшее Лайам помнил плохо. Он снова ударил. И снова. И снова. Он не позволял себе подключить магию — это было бы проявлением милосердия, которого этот выродок не заслуживал. Он бил его руками. Костяшками, разбивая их в кровь о его лицо. Он молотил его, вкладывая в каждый удар всю эту многомесячную муку, всё это бессилие, всю ярость от того, что она плакала, всю ненависть к самому себе за то, что он трусил ей открыться, и всю ту необъятную, выжигающую любовь, которая требовала отмщения за неё. Он бил за каждое её слово, которое этот гад посмел интерпретировать как «странность», за каждую её слезу, за каждый её нервный жест, за сам факт его существования в одном мире с ней.
Тело Корнелиуса обмякло в его руках спустя, наверное, минуту. Он уже не сопротивлялся, только всхлипывал, прикрывая руками превратившееся в кровавое месиво лицо. Где-то на периферии грохотал и выл ресторан — кричали женщины, управляющий истошно звал охрану, звенели разбитые бутылки. Но Лайам слышал только тяжелое, хриплое дыхание врага. Он наклонился к самому уху Корнелиуса, и его шёпот был тише и страшнее любого крика, интимный, как признание в любви, обещание, вырезанное на надгробии.
— Запомни этот миг, Монтгомери. Запомни каждую секунду этой боли. Если ты хоть раз ещё приблизишься к ней, если ты посмеешь заговорить с ней, если твоя грязная фамилия хоть в одной сплетне будет стоять рядом с её именем, я приду за тобой. И это, — он сжал его ворот ещё туже, приподнимая, — это было просто дружеским предупреждением. В следующий раз магия мне не понадобится. Мне понадобится только время и твоя шкура. Ты меня понял?
Корнелиус судорожно закивал, его голова дёргалась как у сломанной куклы, размазывая кровь по изуродованному подбородку. С губ сорвался какой-то жалкий, булькающий всхлип — видимо, последние остатки гордости.
— Вот и отлично, — Лайам разжал пальцы.
Тело Корнелиуса мешком осело на залитый вином и осколками пол, прямо в лужу собственной крови.
Лайам выпрямился. Медленно, очень медленно обвёл взглядом зал. Посетители жались к стенам. Управляющий с побелевшим лицом застыл, не смея приблизиться. Охраны всё ещё не было — видимо, у них хватило ума оценить уровень угрозы. Он поправил манжеты, одёрнул плащ и развернулся. Шаг. Ещё шаг. Никто его не остановил.
Он вышел на тёмную, влажную после недавнего дождя улицу. Холодный ночной воздух резанул по лёгким, и он прислонился спиной к холодному, грубому кирпичу стены ресторана. Только здесь, в темноте, он позволил себе выдохнуть. Костяшки пальцев горели адовым пламенем, были сбиты до мяса, и он чувствовал, как под кожей наливаются огромные синяки. На рубашке, на отворотах плаща бурела чужая кровь. В голове тяжело, пьяно шумело, сердце колотилось где-то у горла, а кровь всё ещё бурлила. Но внутри, в самой сердцевине, впервые за весь этот бесконечный, чёртов день, наступил штиль. Холодный, абсолютный покой. Он сделал то, что должен был сделать. То, что не мог не сделать. Он защитил её. Пусть даже ценой своей репутации. Пусть она никогда об этом не узнает. Пусть.
Завтра — рассвет, Мертвые Топи. Завтра он снова будет с ней бок о бок. И он зубами выгрызет для неё безопасность на этой проклятой земле. Он убьёт любого зверя, обезвредит любую ловушку, закроет собой любую атаку. Он сделает всё, чтобы она осталась живой, свободной и — да пусть это звучит эгоистично — хотя бы немного счастливой. Даже если ради этого придётся втоптать в грязь ещё пару лиц. Или сотню. Или целый мир.
Глава 31
Лайам ap'Шайн не спал всю ночь. Не просто лежал без сна, а горел — медленно, мучительно, словно городская площадь, подожженная с четырех углов. Он лежал на кровати, закинув руки за голову, так долго, что локти затекли и превратились в две тугие, ноющие точки боли, но он даже не думал менять позу. Спать? Забыться? Нет, только не это. Сейчас его телом владела одна сплошная, пульсирующая реальность, от которой он не хотел и не мог сбежать.
Потолок над ним был неровным, древним, покрытым сеткой микроскопических трещин, и по этому старому камню, словно призраки, пробегали тени — длинные, корявые, дрожащие. Ветви старого дуба за окном, того самого, что посадили еще при основании Академии, хлестали по стеклу, гонимые порывами предрассветного ветра. Каждый раз, когда ветка чиркала по стеклу, раздавался звук, похожий на скрежет ногтей, и этот звук проходил сквозь него, заставляя мышцы на животе непроизвольно сокращаться.
Он скосил глаза вниз, на свои руки. Костяшки пальцев, эти орудия разрушения, которыми он так гордился в кулачных боях, саднили тупой, распирающей болью. Он перевязал их наспех, буквально вгрызаясь зубами в край бинта, пока шел по темному коридору общежития, не желая идти к целителям и объяснять, откуда взялись эти ссадины. Стягивать повязку так, чтобы она не слетела, и одновременно морщиться от того, как грубая ткань прилипает к сочащейся сукровице. «Ничего, — подумал он тогда, сплевывая вязкую слюну в темноту. — Заживет, как на собаке». Теперь же, в тишине своей комнаты, он видел, как сквозь серый, пропитавшийся кровью бинт, проступают ржавые разводы.
Он осторожно, кончиком языка, провел по внутренней стороне щеки. Металлический привкус все еще держался. На скуле, прямо под глазом, расцветал синяк — не просто желтовато-фиолетовое пятно, а целая вселенная боли, меняющая цвет в зависимости от того, как падал свет луны. Корнелиус, этот напыщенный индюк в последней стадии падения, задел его локтем, когда Лайам рывком вздернул его обратно, вжимая в стену. Удар был слабым, случайным, конвульсивным, но острый шип локтевого сустава попал точно в скуловую кость. От столкновения кости с костью в голове Лайама на секунду вспыхнула белая ослепительная искра, и теперь это место пульсировало отдельно от лица, будто к нему пришили чужой, горячий кусок плоти.