ЖАНРЫ

Учить нельзя влюбить. Ловушка для целительницы
Шрифт:

Я резко оборвала эту мысль, не дав ей укорениться, не дав ей дать ростки надежды, и быстрым шагом направилась к выходу. У самой двери, сжимая пальцами холодную медную ручку, я обернулась. Он сидел всё в той же позе — неподвижно, застыв, как каменное изваяние скорби, глядя в одну точку. Магические лампы, парящие под потолком, отбрасывали на его лицо причудливые, дрожащие тени, делая его визуально старше, жестче, мрачнее. Лицо воина перед битвой.

— До завтра, Лайам, — сказала я, и мой голос эхом разнесся под древними сводами.

— До завтра, Эйра, — ответил он, так и не повернув головы. Его голос был пропитан обещанием, от которого у меня мурашки побежали по позвоночнику.

Я вышла в холодный, гулкий коридор и тихо, осторожно прикрыла за собой тяжелую дубовую дверь. Прислонилась к ней спиной, чувствуя, как бешено колотится сердце. Завтра — практика в кишащих нежитью Мертвых Топях. Завтра его жизнь будет висеть на волоске. Завтра всё решится. И для него, и, возможно, для меня тоже. А сейчас мне нужно было просто, переставляя непослушные ватные ноги, дойти до своей холодной одинокой комнаты, пытаясь не думать о том, почему его полный смертельной тьмы мрачный взгляд засел ржавой занозой у меня в голове и отчаянно, мучительно не желал исчезать.

Глава 30

Лайам ap'Шайн сидел в библиотеке.

Но это слово — «сидел» — было предательски слабым, оно даже близко не стояло к тому, что происходило с ним на самом деле. Он не сидел, он был вдавлен в этот дубовый, покрытый царапинами от бесчисленных локтей стул тяжестью, которая грозила разорвать его грудную клетку изнутри. Библиотека была пуста — именно та глухая, гулкая пустота, когда слышно, как пылинки кружатся в лучах последнего закатного света, пробивающегося сквозь высокие витражные окна. Стеллажи уходили вверх, к самому сводчатому, утопающему в тенях потолку, и старые книги пахли кожей, воском и временем. Но все эти запахи перебивал, заглушал, сметал один-единственный запах, в который Лайам вцепился как утопающий, потому что только он сейчас доказывал ему, что мир ещё не рухнул окончательно.

Эйра.

Она только что ушла. Пять минут? Час? Целую жизнь? Дверь — массивная, обитая тёмным деревом с коваными петлями — закрылась за ней с мягким, почти неслышным щелчком. Но в ушах Лайама этот звук всё ещё грохотал, как погребальный колокол. Её шаги — быстрые, нервные, с той чуть сбивающейся ритмикой, которую он изучил до последней ноты за годы, проведённые сначала в статусе друга её младшего брата, а потом — в этом мучительно-сладком чистилище безответной влюблённости, — стихли в тёмном пролёте коридора. Он вслушивался, подавшись вперёд всем телом, в тишину, пока не перестал различать даже эха. И тогда он остался один. Один на один с её запахом, который она оставила здесь, как намеренную пытку.

Этот запах душил и сводил с ума. Травы — не те сухие, мёртвые пучки, что висели в кладовых у целителей, а живые, горьковато-свежие, пахнущие раздавленным стеблем шалфея и мятой, которую она вечно растирала в пальцах, когда нервничала. Чернила — глубокий, терпкий, чуть металлический дух магических формул, которые она выводила своим чётким, летящим почерком. И под всем этим — что-то неуловимо сладкое, тёплое, присущее только ей одной. Запах её кожи, её волос, её дыхания. Тот самый запах, который впитывался в его одежду каждый раз, когда она, склонившись над его работой, указывала костяным стилосом на ошибку в рунической цепочке, и он тогда задерживал дыхание, чтобы не выдать себя, чтобы не застонать в голос.

Он сжал кулаки. Пальцы — длинные, сильные, привыкшие к рукояти клинка и плетению боевых конструктов — сомкнулись с такой силой, что костяшки побелели, а побелевшие — вспыхнули тупой, пульсирующей болью, к которой он почти стремился. Ему нужна была эта боль, это отрезвляющее, заземляющее ощущение, чтобы не сорваться, не броситься за ней, не выбить эту чёртову дверь вместе с петлями, не натворить того, что нельзя будет исправить. Он зажмурился. Медленно, очень медленно, как учил его старый мастер медитации, загнал воздух в самые глубины лёгких — раз, два, три, — но воздух этот был пропитан ею, и вместо холодного спокойствия в груди лишь яростнее заклокотала буря. Он выдохнул — отрывисто, зло, сквозь стиснутые зубы, — и тишина библиотеки ответила ему собственным эхом.

Время. Вот что убивало его сейчас сильнее всего. Не просто утекало — оно неслось галопом, как обезумевший скакун, унося с собой последние крупицы возможностей, которые он, дурак, идиот, трус, сливал одну за другой. Проклятые Мертвые Топи! Практика начнётся завтра. Завтра, на рассвете, они ступят на эту гнилую, нашпигованную некротической магией землю, где любая оплошность грозит смертью. Где болотные твари, древние ловушки и проклятия, от которых у матёрых ветеранов седели волосы, не посмотрят на их студенческие нашивки. Завтра они с Эйрой будут в одном отряде — плечом к плечу, как и должно быть, — но что, если это в последний раз? Что, если он не успеет?

А через день после Топей, без единой передышки, его личный зачёт. Не какая-то рядовая проверка, а тот самый рубеж, к которому его вели пять лет. Результат, от которого зависело не просто его место в рейтинге, не дурацкая репутация «опасного безумца», которую он сам старательно лепил, — от этого зависело её будущее. Её грант на целительские изыскания, привязанный к его академической успеваемости дурацким бюрократическим пунктом, который она сама, со смехом и ужасом, обнаружила в регламенте три месяца назад. Три месяца! У него было три месяца, чтобы приблизиться к ней, чтобы найти те единственные, правильные слова, чтобы сломать эту невидимую стену, которую он сам возвёл вокруг неё годами почтительного обожания. И он потратил их впустую. На совместные бдения в библиотеке, на разборы её свитков, на эти мучительные, бьющие по нервам занятия, когда её дыхание касалось его щеки, а он не мог, не смел, не осмеливался повернуть голову и просто… просто посмотреть ей в глаза иначе.

А потом — экзамены, выпуск, и всё, чёрт возьми, всё! Мир разлетится на осколки, их разбросает по разным ведомствам, городам, может, странам. Райан, её брат и его единственный настоящий друг, уедет на север в дипломатический корпус, и та нить, что ещё связывала их общим прошлым, оборвётся. Он так и не приблизился к ней. Так и не сказал ни слова из того, что собирался, что выкрикивал в пустоту потолка своей спальни беззвучным шёпотом бесчисленными ночами. Не дал ей понять, что она для него — не просто временный наставник по рунам, не просто «сестра Райана» из тех давних, счастливых летних каникул в поместье Тайлов, не просто недосягаемый идеал, на который больно смотреть. Она была всем. Всем. Тем воздухом, без которого он задыхался. Тем единственным магнитом, который держал его яростную, раздираемую противоречиями душу в этой реальности. Ради неё он был готов разнести в щепки небо, разворотить землю и спуститься в самые глубокие бездны, если бы понадобилось.

А теперь — ещё и это. Этот чёртов званый обед. Эта мерзкая сцена, которую она описала ему срывающимся от едва сдерживаемых слёз голосом, пока он сидел истуканом и смотрел на её красные глаза, чувствуя, как в груди разгорается ад. Этот напыщенный павлин с дурацким моноклем, который посмел сделать ей предложение. Предложение! Эйре! Словно она была ценным призовым экспонатом, антикварной статуэткой, лошадью чистейших кровей, которую можно приобрести за хороший послужной список и толстый кошелёк. Словно её гениальный ум, её душа, её смех — всё то, что делало её Эйрой, — не имело значения.

Лайам знал Корнелиуса Монтгомери. Знал до отвращения хорошо. Их семьи десятилетиями вращались в одних кругах, их отцы когда-то вели совместные торговые дела, пока не рассорились в пух и прах из-за спорного пограничного надела с источником, и эта история была грязной и тёмной. Корнелиус с детства был никчёмным. Избалованным до звериной жестокости, трусливым, когда не чувствовал за спиной власти отцовских денег. Он никогда в жизни не дрался сам — Лайам сам был тому свидетелем в пансионе: когда Корнелиуса задирали, он тут же с воем бежал за спинами охранников, приставленных его папашей, и оттуда, из безопасного укрытия, натравливал их на обидчиков. Жалкий, лоснящийся от самодовольства слизняк, не способный даже простейший бытовой конструкт сплести без ошибки. И этот человек считал, что достоин Эйры? Этой силы, этого света, этой женщины, ради одного волоска с головы которой Лайам, не задумываясь, вырвал бы сердце из груди любого, кто ей угрожал?

Поделиться с друзьями: