ЖАНРЫ

Учить нельзя влюбить. Ловушка для целительницы
Шрифт:

И Лайам ap'Шайн, глядя на ее далекий силуэт за стеклом, знал с абсолютной, непоколебимой ясностью: он будет ждать. День, месяц, год, вечность — столько, сколько потребуется. Будет рядом, будет защищать, будет дышать с ней одним воздухом. Но она будет его.

Даже если для этого придется перевернуть весь мир. Даже если для этого придется сразиться с ее собственными демонами — со страхом, с недоверием, с ее убеждением, что он все еще тот мальчишка, который дергал ее за косы. Он разобьет эту броню. Растопит этот лед. Пробьется сквозь все стены, которые она возвела между ними.

Потому что отступать было некуда. Потому что отступать было незачем. Потому что без нее его жизнь была просто серой бессмысленной чередой дней, лишенной солнца. И потому что такая любовь — та, что выдерживает три года молчания, пьяные споры, неловкие объяснения с лучшим другом, — такая любовь не проигрывает. Никогда.

Глава 43

Встреча гостей продолжалась, но теперь уже в гостиной, и каждый звук оттуда доносился до меня, как сквозь толщу воды — приглушенно, искаженно, лишенный смысла. Голоса — высокий, светский щебет леди Монтгомери, густой баритон моего отца, нервный смех матери, самодовольные интонации Корнелиуса — все это смешивалось с треском поленьев в камине, с тонким, почти музыкальным звоном фарфоровых чашек, с позвякиванием серебряных ложечек о блюдца. Звуки сытой, довольной, благопристойной жизни, которая душила меня медленно, но верно, как удавка на шее, — затягивалась все туже с каждой минутой этого бесконечного вечера.

Я стояла в саду, кутаясь в шаль — тонкую, почти невесомую кашемировую тряпку, которая совершенно не спасала от пронизывающего осеннего ветра, — и смотрела на голые, скрюченные, словно пальцы древней старухи, ветви старой яблони. Дерево было мертвым — или притворялось мертвым, как и все в этом саду поздней осенью, — и его черный, влажный от недавнего дождя ствол блестел в свете, падающем из окон особняка. Холодный ветер кусал мои щеки, пробирался под шаль, заставляя кожу покрываться мурашками, но мне было все равно.

Совершенно, абсолютно, до звенящего безразличия, все равно. Здесь, в этой промозглой, сырой тишине, было в тысячу раз лучше, чем там — в душной, натопленной до одури, пропахшей духами, воском для мебели и фальшью гостиной. В гостиной, полной фальшивых улыбок, оценивающих, взвешивающих, препарирующих взглядов, где каждое слово, каждый жест, каждый взмах ресниц был частью сложной, безжалостной игры под названием «найди своей дочери выгодную партию».

Корнелиус Монтгомери, весь такой из себя завидный жених — напомаженный, самодовольный, с холеными руками, которые никогда не держали ничего тяжелее чайной чашки, — что-то увлеченно рассказывал о своих грандиозных карьерных перспективах, расписывая их так, будто уже завтра он станет если не королем, то, как минимум, верховным главнокомандующим.

Его мать, леди Монтгомери, кивала в такт его словам с тем особым, механическим выражением лица, которое бывает у женщин, всю жизнь игравших роль идеальной жены и матери и уже забывших, как выглядит их собственное, настоящее лицо. Моя мать улыбалась — той самой дежурной, отработанной до совершенства улыбкой, которая совершенно не затрагивала глаз, — а отец делал вид, что ему интересно, хотя я точно знала: он уже десять раз пожалел, что согласился на этот званый ужин.

Я сбежала, едва представилась возможность, едва возникла малейшая пауза в этом бесконечном потоке светской болтовни — сказала, что мне срочно нужно проветриться, голова разболелась от духоты, и выскользнула через боковую дверь, ведущую в сад, прежде, чем кто-то успел возразить или предложить мне нюхательные соли, травяной отвар или, упаси боги, общество Корнелиуса.

И вот я стояла здесь, под этим мертвым деревом, вдыхала холодный, колючий воздух, от которого слегка першило в горле, и мечтала только об одном — нет, не о прекрасном принце, не о несметных богатствах, не о спасении мира, — а о том, чтобы этот проклятый вечер наконец закончился. Чтобы гости убрались восвояси, чтобы мать перестала смотреть на меня с немым укором, чтобы отец перестал делать вид, что его это не касается, и чтобы я могла рухнуть в свою кровать в общежитии, уткнуться лицом в подушку и забыться сном без сновидений.

Шаги за спиной я услышала не сразу. Они были тихими, почти бесшумными, почти невесомыми — такими, какими ходят только боевые маги, привыкшие подкрадываться к противнику в полной тишине, скрывая свое присутствие до самого последнего, решающего мгновения. Шаги, которые не должен был услышать никто, — кроме меня. Потому что я узнала их.

Я узнала бы их из тысячи. Из миллиона. Из бесконечности. По ритму, по едва уловимому шороху гравия под подошвами, по тому, как менялось само пространство вокруг, когда он приближался, — воздух становился плотнее, насыщеннее, словно перед грозой, и в нем появлялся тот самый, ни с чем не сравнимый запах мяты и озона, от которого у меня всегда сладко щемило сердце.

— Тоже сбежал? — спросила я, не оборачиваясь. Мой голос прозвучал неожиданно хрипло, и я мысленно прокляла себя за это.

— Угу, — ответил Лайам, и его голос, низкий, с легкой хрипотцой, прозвучал гораздо ближе, чем я ожидала. Настолько близко, что я буквально кожей ощутила вибрацию его тембра, и по моей спине, от затылка до копчика, пробежала предательская дрожь. — Моя мать начала обсуждать со старшей леди Монтгомери преимущества брака по расчету. Не абстрактные преимущества, а совершенно конкретные, с примерами из жизни наших уважаемых предков. Я решил, что безопаснее будет отступить. Стратегическое отступление — это тоже военная тактика, знаешь ли.

— Мудрое решение. Очень мудрое, — я наконец повернулась к нему, и весь мой тщательно выстроенный самоконтроль, вся моя защита, которую я возводила неделями, рухнула в одно мгновение, как карточный домик от дуновения ветра.

Он стоял в двух шагах от меня — может, даже ближе, — в своем темно-сером, почти черном сюртуке, который так шел к его глазам, с растрепанными осенним ветром волосами, которые всегда выглядели так, будто он только что вышел из боя или из постели, и с той самой улыбкой — чуть кривоватой, насмешливой и одновременно бесконечно нежной, — от которой у меня всегда, неизменно, катастрофически подкашивались колени.

Свет из окон особняка — теплый, золотистый, живой — падал на его лицо, выхватывая из темноты резкие, волевые черты, и в его серых, как грозовое небо, глазах плясали золотые искры, словно отражения того самого камина, у которого он должен был сейчас сидеть.

— Что ты здесь делаешь? — спросила я, стараясь, чтобы мой голос звучал строго, холодно, отстраненно. Получалось откровенно, катастрофически плохо. Голос предательски дрожал, и я была уверена, что он это слышит. — Я думала, у тебя срочные, неотложные дела в Академии. Ты же сам говорил, что никак не сможешь приехать. Что-то про тренировку, про новый магический контур, про какой-то эксперимент, который нельзя отложить.

— Я же сказал — я передумал. — Он сделал шаг ко мне. Один-единственный, плавный, почти ленивый шаг, который, тем не менее, сократил расстояние между нами до совершенно неприличного, с точки зрения этикета, минимума. — Дела подождут. Эксперименты никуда не убегут. Контуры можно настроить и завтра. А вот пропустить уникальную, неповторимую возможность увидеть тебя в этом платье я не мог. Понимаешь? Не мог, и все тут. Это было выше моих сил.

— Это платье выбрала моя мать. — Я скрестила руки на груди, выставляя перед собой этот жалкий, смехотворный барьер, защищаясь от него, от его близости, от его голоса, от его глаз. — Я его ненавижу. Оно дурацкое, неудобное, оно сковывает движения, и цвет мне совершенно не идет.

Поделиться с друзьями: